Краткая история мужского стиля в России: 1976 год
В 1976 году главный мужчина Советского Союза перенес тяжелый инсульт с эпизодом клинической смерти. Из бодрого, веселого и сильного мужика, выпивохи, охотника и донжуана (в его аппарате у девушек была униформа: белая блузка с просвечивающим сквозь нее черным бюстгальтером), из хозяина страны, которой он довольно лихо управлял, перейдя от сталинских безумств и хрущевских фантазий ко всеобщему омещаниванию, от культа вождя к культу садового участка, квартирки и малолитражки, — итак, из мощного лидера он превратился в шамкающего, туго соображающего старика, в котором вдруг проснулась детская страсть к висюлькам и погремушкам. По количеству орденов и медалей он вышел на первое место в мировой истории, обойдя Геринга. Пошли анекдоты — беззлобные и оттого особенно грустные. «Это что за картина? — Это Врубель, дорогой Леонид Ильич! — Понятно. Хорошая картина, и недорогая! А это что за бревно с бровями? — Леонид Ильич, это зеркало! — Да, да. "Зеркало". Тарковский...» К сожалению, эти анекдоты были правдивы: в посмертно обнаруженных дневниках Брежнев честно писал: «Приходил Громыко. Что-то ему надо. Долго объяснял. Я ничего не понял».
В дипломатической академии, где я тогда преподавал, в 1976-м вдруг разрешили носить водолазки. До этого только белая (ну, в крайнем случае кремовая или светло-голубая) сорочка и галстук. Мы были счастливы — спасение от галстука и от ежедневного надевания «свежевымытой сорочки ТМ». Водолазку, особенно серую или бежевую, особенно зимой, поверх тонкой нижней фуфайки — то есть, по существу, не водолазку, а легкий свитер — можно носить два, а то и три дня. Если, конечно, ежедневно принимаешь душ, трешь подмышки «шариком» и прыскаешься «Рижанином» — кстати, любимый одеколон главного советского мужчины.
Ну вот, любезный читатель, сейчас ты начнешь хмыкать и хихикать. Конечно, ты прав. До смешного узкий круг преподавателей Дипломатической академии, а также выпускников филфака МГУ да еще жителей Москвы — неужели это и есть советский мужчина? Конечно, нет. Советский мужчина-1976 — это еще и житель села, аула, кишлака и даже стойбища. Это колхозник, рабочий, офицер, заключенный, академик, артист цирка. Сравнительно молодой человек, ветеран войны или вообще старик, который отчетливо помнит, как при царе было. Поэтому, любезный читатель, ты не прав. Усреднять, выводить какого-то обобщенного «мужчину-1976» — гиблое дело.
Так что я вспомню мужчин своего возраста. Послевоенных бэби-бумеров, то есть родившихся в конце 1940-х — начале 1950-х. К тому же городских. К тому же с высшим образованием. Служащих, врачей, инженерно-технических работников. Я родился ровнехонько посередине, в декабре 1950-го, так что в 1976 году мне было двадцать пять. Мужчина в самом расцвете всего. Окончил вуз. Устроился на работу. Женился (уже не в первый раз, кстати). И даже дочь у меня успела родиться — причем от текущего брака! Поэтому, кстати, мужчины моего возраста с жалостливым удивлением глядят на нынешних брачных переростков, именующих себя бойфрендами. Очевидно, у них не хватает решимости оказаться за закрытыми дверями наедине с женщиной, холодильником и зарплатой.
Мужчина-1976 женился легко и отважно. Разводился тоже без ужаса и страданий. Среди моих друзей были чемпионы этого дела — пять, шесть и даже семь браков за десять — пятнадцать лет. Они не были ни донжуанами, ни аферистами. Чистые любящие души. Влюбился — женился. Влюбился, изменил жене с новой любовью — и вот пожалуйста, развод и новый брак. Через пару лет мы случайно узнали, что в СССР чудовищно много разводов. Случайно — вот как. Вышел на экраны фильм «Странная женщина», а в «Комсомолке» вышла на него рецензия, где мимоходом было сказано, что у нас в стране каждый третий брак распадается. Наутро это сенсационное сообщение, прямой наводкой бьющее по мифу о моральном облике советского человека, растиражировала зарубежная пресса — а уж из нее об этом узнали мы, преподаватели и слушатели Дипломатической академии. Нельзя сказать, что мы удивились (я, например, к тому времени пребывал уже в третьем браке), но цифра все равно произвела впечатление.
Потому что мужчина-1976 (наверное, как и все остальные советские люди) склонен был считать себя лично исключением из всех правил. И в радости, и в горести он знал, что «народ живет совсем иначе». Намазывая на хлеб масло и кладя сверху кусок дефицитной буженины, опрокидывая стопку коньяку и набивая рот вышеозначенной закуской, мужчина-1976 жалостно вскряхтывал, вспоминая о большинстве. О тех, кто вынужден глотать дешевую сивуху и заедать бычками в томатном соусе. А разводясь с женой, переселяясь из блочной двушки обратно к маме или в комнату в коммуналке, он был уверен, что большинство живет нормальной уютной семейной жизнью. Тут не было ни жалости к несчастным, ни зависти к счастливым — было чисто советское воззрение на самого себя как на случайную единичку, на время выпавшую из строя позитивной закономерности.
Цифра разводов впечатлила — но никто не побежал укреплять семью. Мужчина-1976 был весьма свободен в смысле нравов (женщина-1976, разумеется, тоже — потому что на каждого гуляку приходится своя гулена). Секс был доступен и дешев — по причине слабой монетизированности советской экономики, а главное — по причине товарного дефицита. Подготовка к свиданию не стоила женщине буквально ничего, или почти ничего, поэтому в общественном сознании не было ничего похожего на баланс расходов, появившийся в первые годы экономической реформы (я ради тебя ходила в салон красоты и купила новое белье, а ты уж, будь любезен, отвези меня в ресторан на машине). Конечно, отдельные мужчины-1976 не скупились на кафе-мороженое, букетики, шоколадки и даже вино «Мукузани». Честь им и хвала! Но это им не помогало. Среди женщин считалось особой лихостью не поддаться на материальный шантаж. «Чем мотивировала?» — был такой знаменитый анекдот тех лет: молодой богатый человек с Юга рассказывает своему отцу, как он познакомился с девушкой-москвичкой, дарил букеты, угощал ужином в ресторане и наконец, взяв бутылку шампанского и плитку шоколада, повел ее в номер гостиницы «Москва», смотревший на Манежную площадь, — а она сказала «нет!» «Чем мотивировала?» — спрашивает растерянный старик. Чем? А ничем! А потому что нечего тут вообще!
К сожалению, я не автомобилист, не болельщик, не рыбак и не меломан. Поэтому я не смогу долго и подробно рассказывать об этих важнейших аспектах мужской жизни в указанные годы. Однако отмечу, что мужчина-1976 был помешан на машинах, на автомобилях. Годом раньше появилась вожделенная «шестерочка», ВАЗ-2106, — самый шикарный автомобиль нашего нищего автопрома. Разумеется, не считая «членовозов», то есть лимузинов, которые были предназначены для министров и членов политбюро. Они были похожи на танки во фраках и совершенно выпадали из круга желаний, поскольку были недоступны по определению. Больше того, если кто-то из мужчин-1976 вдруг пробивался в этот заоблачный круг, то, скорее всего, не считал свой «членовоз» машиной. Это было «специальное транспортное средство» на государственном балансе. Можно было спросить министра: «У вас машина есть?» — и получить честный ответ: «У зятя "шестерочка", да. А у меня нет». Под словом «машина» имелся в виду собственный автомобиль.
Машина была очень дорога мужчине. Во-первых, она действительно стоила несусветных денег — несоразмерных зарплате и другим доходам (впрочем, в те годы у 90% мужчин-горожан не было никакого «другого дохода»). Во-вторых, даже если у мужчины были деньги, машину надо было достать — по блату, по ветеранской очереди престарелой тетки или по разнарядке по месту работы. В-третьих, машина — это был престиж и шик, для неженатого мужчины — универсальный инструмент ухаживания. Сидя за рулем, потянуться вправо, распахнуть перед девушкой дверцу своей вишневой «шестерочки» и ловко перебросить назад лежащий рядом атташе-кейс (еще один символ успешного мужчины-1976). Машина, как говорил мне один мой старший друг и учитель жизни, «чисто по-гегелевски диалектически "снимает" все остальные попытки и ухищрения, не говоря уж о вине и конфетах». Именно потому, что машина для девушки выше вина и конфет, это не материальный шантаж, а символ жизненного успеха.
Как и дубленка. В раннем детстве мама привезла мне из-за границы детскую дубленочку, и меня во дворе задразнили «колхозником» — ах, как я мечтал о драповом пальто на вате с куцым цигейковым воротником! Но в 1970-е дубленка стала знаком богатства, моды, силы. Одна девушка говорила о своей подруге: «Она себе бобра ищет». Я помнил басню Михалкова «Лисица и Бобер» и примерно понял, о чем речь, но все же спросил свою собеседницу: «А бобер — это кто?» «Ну такой весь из себя могучий мэн, — сказала она. — На "жигулях", в дубленке». И еще о машине. В-четвертых, для человека семейного машина — это способ убежать от семьи на все воскресенье. Звоню сослуживцу или приятелю, его жена отвечает: «Он к машине пошел», «он во дворе с машиной занимается», «он в гараж поехал, машину чинить». Машина — желанный остров приватности. Мой крохотный дом, моя жестяная крепость на колесах. Вот здесь — главное объяснение мужского автомобильного помешательства.
Мужчина упрямо смотрел спорт по телевизору — любой, от футбола и хоккея до фигурного катания и шахмат, ездил на рыбалку и ходил в баню с товарищами — тоже, мне кажется, чтобы на время отвязаться от семьи.
Утром мужчина непременно читал газету. Подписка — это скорее для дедушки, для пенсионера. Пенсионер спускается к почтовому ящику, а взрослый работающий мужчина становится в маленькую быструю очередь к киоску около станции метро. «Правду», «Московскую и Звездочку», «Известия», «Комсомолку», «Советский Спорт». В вагоне метро и в троллейбусе все мужчины читали газеты.
Газеты странным образом соответствовали прическам. «Правду» читали зачесы с залысинами, «Звездочку» — короткие стрижки и проборы, а вот «Известия» и «Комсомолку» — длинные волосы и бакенбарды, что было признаком легкой фронды и жажды перемен. Но вот борода — это был явный сигнал инакомыслия. Чаще всего шла в сочетании с «Литературкой», а то и с глянцевой «Америкой».
Мужчина-1976 любил красиво одеться — в приталенный пиджак и чуть коротковатые брюки, которые пришли на смену клешам. Он любил ходить в гости и высиживать многочасовые застолья, с анекдотами и телевизором, в котором был то хоккей, то «Песня-1976». Театр и кино он тоже любил, особенно иностранные фильмы на Московском фестивале, а особо утонченный мужчина ходил в «Иллюзион», где показывали старую киноклассику. Он читал самиздатские книги, просиживал ночи на диссидентских кухнях, спорил о современном искусстве, о Солженицыне и Сахарове, о народе, церкви, социализме с человеческим лицом и без оного. Этот мужчина любил свободу, стремился к ней, но не знал о своей любви, о своем стремлении. Недовольство политическим и экономическим порядком сочеталось в нем с верой — отчаянной, тоскливой верой — в незыблемость этого порядка.
Мой старший брат Леня Корнилов, журналист «Известий», как раз в середине 1970-х был в командировке в Казахстане. Нужно было сделать материал про старого мудрого казаха. Нашли такого: чабан, ударник, орденоносец, аксакал. Он долго рассказывал про овец и ягнят, про летнюю жару и зимние ветры. Однако надо было, чтобы чабан сказал что-то политически зрелое.
Леня решил без экивоков:
— Ну а теперь, под конец, скажите что-нибудь про советскую власть.
— Советский власть? — переспросил чабан.
— Ну да. Что вы — вот лично вы — думаете о советской власти?
Чабан задумался. Он долго думал, глядя в небо, а потом печально сказал:
— Советский власть хороший. Но какой-то очень длинный...
Смешно, собственно, не это. Смешно то, что мы смеялись над аксакалом. Думали, что он под старость рассудок потерял. Что ему снятся какие-то эмиры и басмачи. Нам-то советская власть казалось вечной. Хотя ей оставалось всего пятнадцать лет. Кстати говоря, этот старый казах — тоже мужчина-1976.