«Не кормите и не трогайте пеликанов»: фрагмент нового романа Андрея Аствацатурова
Туриста всегда легко различить. Даже в плотной сутолоке больших торговых центров, в густонаселенных городах с большим количеством улиц, проспектов, переулков, бульваров, площадей, памятников и музеев. Он отличается от нас, местных жителей. Ну, например, тем, что мы, местные жители, люди каждодневных городских забот, движемся по тротуарам обстоятельно, тяжело, словно тракторы, вспахивающие поля, словно танки, которые знают, куда ползти всей дивизией, куда стрелять и кого давить. А турист плывет по городу стремительно, легко, как лыжник по слаломной трассе, изящно огибая торговцев, попрошаек, полицейских, проституток, наркодилеров, делая немыслимые петли вокруг статуй, фонарей, памятников, обелисков. Турист скользит взглядом, телом, тенью по фасадам, по тротуарам, по набережным, по паркетным покрытиям музейных залов, по картинам старых мастеров. Он несется очертя голову — в поисках подлинного, истинного, сущностного, того, чего в его городе — да что там в городе! во всей его стране! — нет и в помине. Увидеть нечто, чего всем желается, притронуться к этому нечто, почувствовать, как оно под взглядом, под ладонью, под ступней напряжется, выгнется и брызнет жизнью в возбужденное, уставшее от передвижений тело, – вот вожделенная туристическая цель.
Но тут далеко не все так просто. Туризм — это знает всякий — спорт командный. Одному здесь не место. Сразу — дисквалификация и, как говорится, всего хорошего: ваш результат засчитан не будет.
Здесь работает простая арифметика: если ты один — то видишь все. Ну или почти все, что обозримо, что окружает, все контуры, все детали. Если вдвоем — то ровно вполовину того, что можешь видеть один, а если втроем — то треть. Увы, и это слишком много. Но когда толпа, когда хохочут и болтают, когда рассказывается свежий анекдот, окружающее, наносное исчезает, оставляя главное, вожделенное: Эйфелеву башню, Биг-Бен, Эмпайр-стейт-билдинг, Джоконду, Стену плача, комнату смеха, Монблан, Аллею звезд, Оссу, Олимп, черный Пелион, бухту Афродиты, площадь Марка, собор Петра, собор Павла, собор Петра и Павла. Чем больше названий, тем действеннее и сильнее впечатление, и тут уж не уйти от преображения и воскресения. Все эти названия должно соединить, как точки на карте. Достаешь карту, тройку, семерку, туз, ставишь крестик, маленькую бельевую метку.
Соединять метки линиями — одно удовольствие, и у тебя выходит твой собственный, горизонтальный пейзаж, ожившие плоскости, линии, прямоугольники и ромбы эвклидовой жизни. Ощущение такое, будто в кинотеатре с экрана прямо к тебе, сидящему в зале с попкорном и кока-колой, сходит красавица актриса и...
— Милый, убери ты ее к черту, эту карту! — Катя морщится и ловким, выученным движением поправляет парик. В ее голосе раздражение и почему-то опять тревога: — Надоел уже... Ну в самом деле, ведь каждую минуту останавливаешься. Видишь, нас уже тут за сумасшедших принимают.
Делаю обиженное лицо:
— Почему за сумасшедших-то? Он просто хотел помочь...
* * *
Две минуты назад я достал карту, чтобы сориентироваться, и возле нас тотчас же оказался невысокий пожилой джентльмен.
— Молодые люди потерялись?
Дорогое клетчатое пальто. Очень короткое, как тут принято. Обвисший пеликаний подбородок. Над ним — сдержанная полуулыбка. В Лондоне — хотя из-за Кати я вижу только половину обозримого — все вокруг короткое, аккуратное, клетчатое и сдержанное: улицы, тротуары, куртки, пиджаки, панталоны, люди, их руки, их ноги, их пальцы, их носы, фасады домов, ограды. И повсюду мелькают такие же полуулыбки. Никакой хмурости навстречу тебе, как в России, никакого рта до ушей (Hi, dude!) как в скобарской Америке. Выражения землистых, типично хемпстедских лиц всегда спокойные, слегка отрешенные. Вокруг уголков рта — мелкие морщины. Голоса вкрадчивые, тихие.
«Богач... — еще подумал я. — Раз голос тихий — значит, богач. Деньги любят тишину. Витя, кстати, Катькин продюсер, никогда этого не понимал. А понимал бы — так лежал бы сейчас не в прозекторской с биркой на ноге, а в постели с Катькой».
Я вежливо поблагодарил джентльмена, сказал, что все в порядке, что мы уже сами во всем разобрались. Тот церемонно поклонился (как это у них всегда получается?) и отошел. И даже не отошел, а скорее плавно отодвинулся, не сделав будто бы ни единого движения ногами.
* * *
— Давай, прячь уже карту и шевели ногами, — морщится Катя. — Пора уже двигать отсюда.
— А если потеряемся? — говорю. И тут же, который раз за день, чувствую, что говорю глупость. Катя в ответ зевает и, прикрыв рот ладонью, пожимает плечами:
— И что? Зато нас никто не найдет.
— Если потеряемся, — мой взгляд обводит крошечную площадь, — то начнут искать и обязательно найдут.
Над головой нервно вскрикивает чайка. Катя вздыхает и снова поправляет парик:
— Ты, мой милый, сегодня как-то особенно в ударе. Спрячь, пожалуйста, карту и не беси меня. Мы гуляем. Понятно? Просто гуляем...
Прячу карту в рюкзак, как велено. Ладно, нет проблем. Мы просто гуляем.
Над Хемпстедом густые серые тучи. Дождь то начинает тихо накрапывать, то прекращается, словно захандривший маленький ребенок, который почему-то не решается громко и окончательно расплакаться.
* * *
— Хандришь, да? — спросил меня в тот раз пожилой дачный родственник. В то лето от меня ушла Джулия, и я сначала тосковал, как животное, лишенное регулярных совокуплений, а потом со мной сделалась депрессия. Совершенно незапланированно. Не хотелось ни пить, ни есть. Ничего не хотелось, даже жить. Тогда тоже было хмурое небо, затянутое тучами, и так же накрапывал дождь — стоял конец августа, сезон влажных циклонов. Я был в саду, курил неизвестно какую по счету сигарету и бесцельно разглядывал убогие колючие кусты, высаженные моей теткой. Мыслей не было. Хотелось покончить с собой, но я никак не мог решиться. И тут как из-под земли — этот дачный родственник. Подошел, встал рядом, тронул меня за рукав и, подмигнув, спросил:
— Хандришь, да?
Мне показалось, что я сплю, но почему-то стало легче.
— Пойди погуляй лучше, — посоветовал родственник и потрепал меня по плечу.
* * *
Значит, мы просто гуляем. Лабиринт здешних улиц, дорог, переулков, равнодушно принимает нас в себя. Улицы спускаются, потом вдруг начинают медленно ползти вверх, загибаются, уходят в стороны, запутываясь, запутывая нас с Катей, переплетаясь, как тристановские аккорды в громоздких немецких операх, как щупальца осьминога или как морские чешуйчатые змеи из поэмы Кольриджа, решившие совокупиться. Старый мореход смотрел на них и возрождался к vita nuova (новая жизнь. — Правила жизни). А Тиресий не возродился. Но зато превратился в женщину. Почему нет? Тоже в своем роде vita nuova... У меня не получится ни того ни другого. Я не участник сейчас, а зритель, но зато свингер-пати остановили, и моя Катя со мной. Вот только надолго ли?
Мы просто гуляем... Пусть все, кто попадается нам навстречу, так думают. Просто гуляем, идем без карты, наугад, не прилагая никаких усилий, ни физических, ни умственных, совпадая с общим гулом Хемпстеда, словно ложимся в дрейф, как катера на Темзе, заглушившие моторы. Скользим мимо домов, стоящих порознь, мимо заборов, мимо щуплых деревьев, мимо невысоких уличных фонарей и пустых скамеек. Нас то и дело обгоняют плавно ползущие автомобили. Вот из-за угла ловко выплыл красный автобус и, тихо фыркнув, покатил прочь. Автомобилей и автобусов здесь явно больше, чем людей. Видимо, для того, чтобы туристы не отвлекались на себе подобных и могли сполна насладиться здешними видами, которые их взгляд обнаруживает.
* * *
Витю-продюсера обнаружила утром домработница. Она, как обычно, пришла убирать, открыла дверь своим ключом. Еще удивилась, рассказывала мне Катя, непривычной тишине. Обычно в это время продюсер уже был на ногах, носился по квартире с телефоном, ругаясь и выкрикивая угрозы. Домработница заглянула в спальню – Витя лежал на постели лицом вверх с закрытыми глазами, видимо, спал, она не решилась будить. Начала уборку с ванной, как обычно, потом перебралась на кухню, в коридор, в кабинет. Прошел час, другой. Заподозрив неладное, она зашла, и тут поняла, что он не дышит. Скорая приехала через 20 минут, а еще через десять появились оперативные сотрудники. Врач констатировал смерть. Диагноз — сердечная недостаточность. Кате домработница позвонила через час после того, как ее отпустили из милиции. А Катя тут же набрала меня...
* * *
— Может, он переутомился, этот твой Витя? — спросил я. Мы ехали в метро. Вокруг было полно народу; вагон раскачивался, как лодка на Темзе во время непогоды. Одна за другой мелькали скучные подземные платформы.
— Конечно, — Катя с фальшивой многозначительностью приоткрыла рот и помотала головой. Вокруг нас стоял шум. — Вот так взял, ночью в сне переутомился, а с утра помер. Включи мозги! Да он здоров был, как бык, в отличие, кстати, от тебя.
— Ну, может...
Поезд остановился. Крохотные двери разъехались в разные стороны, выпустили пассажиров на станцию, и в вагоне стало как будто просторнее. Потом снова кто-то зашел, какие-то люди, встали возле нас, заговорили. Механический голос громко объявил следующую станцию.
— Это классика криминала, пойми, – начала Катя, когда шум понемногу утих. — Сериалы смотреть надо чаще, понятно? Да и потом, там было за что.
Витя взял деньги на проведение международного музыкального фестиваля от наших, от французов и ни с кем не захотел делиться.
— Там было столько, — Катя закатила глаза, — что даже целой банде не украсть. Я как раз по этим делам в Париж полетела.
— Знаем мы, — сказал я, — твои парижские приключения.
— Жалко, — она будто не расслышала. — Слушай, давай выйдем на следующей? Витя был хороший... детей знаешь как любил.
* * *
Откуда-то доносится детский смех, хотя самих детей не видно. Где-то над головой истерично кричат чайки, с деревьев каркают вороны. Но пешеходов почти нет, и оттого все обозримое кажется пустынным. Oed und leer das Meer (Нелюдимо и пустынно море. — Правила жизни).
Катя вышагивает рядом в красном пальто. Под пальто – знакомое мне тело, волнующее, упругое, сильное. В глазах –—ведьмино болото, в бедрах – простор, как в лондонских парках, на голове — черный парик. В руках наготове — крошечный японский зонтик-автомат, который стреляет глухим шлепком волны о камень. Вся в мыслях, словно меня тут нет, в заботах, ведомых только ей одной.
Нарочно отстаю, чтобы полюбоваться ею сзади.
— Может, покурим? Ты чего там застрял? — Катя поворачивается ко мне и указывает зонтиком на пустую, плоскую, без спинки, похожую на маленький плот скамейку, одиноко стоящую посреди тротуара.
— Давай...
— Слушай, — ехидно говорит она, пока мы направляемся к скамейке, — все-таки дерьмовый у тебя английский, а? Ты с этим мужиком так ужасно разговаривал.
— Практики мало...
— На уровне «ху-ю». Знаешь этот анекдот?
Киваю. Анекдот этот, с длинной советской бородой, я, конечно, знаю.
Кабинет, кожаные кресла, на стене – портрет Брежнева в орденах. Звонит телефон. Человек в двубортном костюме с обобщенными чертами лица снимает трубку и громко произносит:
— Ху ю?
Потом, помолчав, переспрашивает:
— Ху я? Ай эм рашн консул!
Несмешно и вдобавок диссидентская клевета. Наши консулы и сейчас, и тогда чесали по-английски ничуть не хуже англичан.
Возле скамейки, куда мы направляемся, огромная урна, а в ней деловито ковыряется ворон. Заметив нас, ворон поднимает клюв, зачищает его о металлический край и тревожно каркает. Поворачиваюсь к Кате:
— Дурной знак...
— Ни-че-го, ни-ко-гда, — она решительно кивает головой. — Переживем.
Мимо проезжает, сверкнув фарами, фургон, разрисованный мебельной рекламой. Ворон, вторично каркнув, взмахивает крыльями и перемещается на дерево.
Тянет посидеть на скамейке и покурить, но очень не хочется, чтобы Катя тоже садилась. Хочется ею полюбоваться.
* * *
Помню, она рассказывала, что ехала в московском метро, все места были заняты, она стояла, а позади сидели два американца средних лет и громко болтали. Наверное, холеные, выбритые, в ярких спортивных куртках. Один вдруг посреди разговора произнес:
— Давай девушке уступим?
А второй:
— Слушай, мужик, а давай не будем? Лучше посидим — посмотрим на ее ножки.
Катя повернулась к ним, покачала головой и сказала:
— Мальчики, а давайте вы все-таки лучше встанете, а я сяду и сама посмотрю на ваши ножки.
Ну, те, конечно, по ее словам, сразу вскочили, покраснели, принялись извиняться, упрашивать сесть. Ага, как же... Уступят они тебе место.
* * *
Садимся, закуриваем. Молча разглядываем медленную автомобильную возню. Меня начинает раскачивать, как на волнах, клонить в сон.
— Интересно, — говорю я, чтобы не заснуть, — а где сейчас Сидоров? Как ты думаешь?
— Фиг его знает, — пожимает плечами Катя. — Наверное, на дно залег. Где-нибудь в Брюгге. Или в том же Копенгагене.
* * *
Вечером я лежал на кровати, словно на дне лодки, разомлевший после морской ресторанной еды, и в полудреме смотрел телевизор. Катя принимала душ. Нам достался номер в отеле эпохи славной революции, причем очень тесный номер. Английские протестанты тех лет – не испанские католики с их размахом. Они проявляли удивительное внимание к пространству, и каждый сантиметр у них был на учете.
В нашем протестантском номере было тесно, как на подводной лодке. Здесь едва помещалась двуспальная кровать с высокой резной спинкой — образец сдержанности и целеустремленности, два легких кремовых кресла с обшарпанными подлокотниками и круглая тумбочка-поплавок. Аккуратно встроенный в стену шкаф с двумя отделениями, по-видимому, предназначался для одежды. Окно, крошечное, как иллюминатор, находилось на уровне пояса.
По телевизору показывали самые свежие европейские новости. Двое ведущих обобщенного вида сидели за длинным столом на фоне голубого экрана. Седовласый молодящийся мужчина и девушка. Я даже запомнил, как их зовут, потому что они все время называли друг друга по именам. То и дело слышалось: Джон? Элизабет? Джон? Элизабет? Джон? Элизабет? Это было похоже не на новости, а на игру в теннис, которую англичане так любят. Джон – Элизабет, Джон – Элизабет...
Седовласый мужчина Джон объявил, что страны Скандинавии собираются ужесточить законы в отношении нелегальных иммигрантов. Особенно из бывших стран Советского Союза. Я поднял пульт и сделал погромче.
— Иммигранты, — развивал свою мысль ведущий, энергично жестикулируя, — сделались серьезной проблемой для стран Скандинавии. Они отказываются жить на островах, где им предписано, самовольно покидают построенные для них лагеря, занимаются бродяжничеством, воровством, наркоторговлей. Элизабет?
— Интерпол, — звонким голосом включилась девушка, — разыскивает Евгения Сидорова, русского по происхождению, проживавшего до недавнего времени на территории Эстонии и имеющего паспорт иностранного гражданина.
«Ага, — подумал я. — Русский, проживает в Эстонии, и при этом не является ее гражданином. Скоро мы все такими станем. Как у Элиота: я не русская, родом из Литвы, чистокровная немка».
На экране появилась фотография молодого мужчины. Спутанные волосы, тяжелый выпуклый лоб, умные глаза, в которых светилась какая-то упрямая мысль. Он не был похож на преступника. Скорее — на поэта или художника.
— Чего это ты тут смотришь? — Катя присела рядом на край кровати и встряхнула мокрой головой. На ней был белый гостиничный халат, очень короткий.
— Да вот... – сказал я. Ее голые ноги в мелких каплях воды меня отвлекали. — Сидорова вон ищут.
— Понятно, — засмеялась она. — А Иванова с Петровым уже разыскали, да?
«Не смешно», — подумал я, но вслух этого не сказал, а, наоборот, заискивающе хихикнул.
Ведущая Элизабет тем временем сообщила, что Сидоров, который разыскивается эстонскими властями за экономические преступления, был арестован полицией Дании, но вчера ему удалось бежать из-под стражи.
— Милый! — позвала Катя. Я повернул к ней голову. — Я хочу тебя!
— Что ты хочешь? — я не сразу понял. Все мои мысли в этот момент занимал Сидоров. Известие, что ему удалось сбежать из датской тюрьмы, почему-то привело меня в хорошее настроение. — Ну Катя!
— Что «ну Катя, ну Катя»! — она погладила себя по ноге и, внимательно глядя мне в глаза, принялась развязывать пояс на халате. Я слегка отодвинулся.
Катя сбросила халат, осталась в одном белье и с ногами забралась на постель. Я нажал кнопку на пульте. Изображение исчезло, и в комнате воцарилась тишина. Было слышно, как капает вода в душевой кабине. Катя потянулась обеими руками за спину, и через секунду мне в физиономию полетел ее лифчик.
— Иди ко мне!
Когда Катя голая, или почти голая, я теряю всякую способность соображать. Я ищу мысль, за которую можно было бы зацепиться, но мысль рвется, теряется, уступает дорогу вожделению. Все в этой жизни кого-то вожделеют, кого-то ищут, но для общего замысла будет лучше, если никого не найдут. Полиция ищет Сидорова, Катю ищут бандиты, меня разыскивает деканат. Поиск и вожделение, безудержные, жадные, распадаются на великое множество электрических вспышек. Эта женщина, Екатерина Федоровна, Катя, исчезает, но каждая ее часть остается, просыпается к собственной новой жизни и почему-то начинает двигаться, дышать, возбуждаться совершенно самостоятельно, отдельно от всех других. Разглаженные губы как будто не знают о больших крепких грудях, которые вроде как теперь уже не знакомы с загорелой спиной, с ярко-красными ногтями, с глазами болотной ведьмы, совершенно не догадывающимися, что где-то внизу есть сильные прохладные ноги и аккуратный разрез между ними.
— Че замолчал сразу? — раздался в тишине Катин голос, теперь уже тихий, вкрадчивый. — Я же накосячила — с меня отработка.
По спине ледяными крошками пробежал озноб. За дверью послышались шаги, а потом раздался сердитый детский плач.
— Хватит, — я придвинулся к ней.
— Ну прости меня, слышишь? Простишь? Тебе нравится?
Холодные тонкие пальцы с длинными красными ногтями приятно скользнули в моих волосах, а на лице Кати застыла полуулыбка. Мягкая, немного насмешливая и по кровительственная. Так обычно улыбаются англичане и учительницы младших классов. Раньше Катя еще вдобавок кивала.
— Прости, старая привычка, — сказала она мне однажды. — Еще с прежней жизни в ресторане.
Предметы в комнате, кровать, кресла, тумбочка, постельное белье — все вдруг вздохнуло, размякло, поплыло, стало растворяться. Осталось лишь тихое движение, покачивание на морских волнах прибоя, взбивающего пену. И никаких чувств — лишь электрические вспышки, одна за другой, и усталость в нервных, слабых руках.
— Думай обо мне... — тихо пропели ее губы и прикоснулись к моей щеке.
* * *
Катя прижимается ко мне.
— Ты какой-то вялый сегодня... Не выспался, что ли?
— С тобой выспишься, — я бросаю окурок в урну и промахиваюсь. Окурок шлепается на тротуар.
— Подбери, — показывает зонтиком Катя, поднимаясь со скамейки. — Видишь, как у них тут все чисто.
Вижу.
— Милый, вставай, пойдем погуляем. Хватит уже сидеть, толстожопить. Подбери окурок, говорю.
Нет проблем, подберу. Какая-то в ней нервозность с утра. И чего ей сегодня неймется?
— Да ладно тебе. Всего-то на минуту присели.
Я вдруг ловлю себя на странном ощущении, будто мы и впрямь провели тут не пять минут, а часы, дни, годы. Присев на скамейку, мы не выпали из жизни, но опустились на дно, а жизнь дрейфует у нас над головой, раскачивая ветром деревья, бесцельно гоняя туда-сюда приливами и отливами автомобили, автобусы, мотоциклы. В России, как сказал один писатель, время словно налипает. А тут, в Хемпстеде, оно, напротив, расслаивается, утекает в разные стороны, то замедляя свой ход, то ускоряясь. Здешний Бог — это не Бог пространства, как у нас, а Бог времени, или даже само Время, дрейф сущего, постоянная смена караула у Букингемского дворца. Впрочем, похоже, дома в Хемпстеде делают вид, что совершенно не замечают времени. Как это по-человечески! Совершенно в духе Шекспира и Уэбстера. Если быстро идешь, каменная плотность домов может вдруг показаться обманной. Совсем как Катины вывороченные губы или большие полукружья в ее декольте, которые разрешается трогать только на 23 Февраля. Вот аккуратный дом с трубами, торчащими на крыше. Взгляд пешехода, случайного туриста, ищет повторения и находит – вот еще один дом, совершенно другой, но точно такой же; вот — третий, четвертый, пятый. Окна везде занавешены, аккуратные дворики пусты.
— Мне кажется, здесь давно никто уже не живет, — говорит Катя. Она щелкает языком и встряхивает головой.
В самую точку! Я не знаю, почему, но ее мысли всегда совпадают с моими. Кажется, что перед нами полые стены, за которыми ничего нет, и они поставлены тут с одной-единственной целью — утвердить царство человека, если не навсегда, то хотя бы надолго. Мы отказались от сущности ради существования, ради того, чтобы утвердиться, сделались несовершенными, хрупкими, силиконовыми. А потом и вовсе превратились в обозначения. Но, возможно, теперь, став обозначениями, мы никогда не умрем и обретем жизнь вечную?
Если замедлить шаг, то Хемпстед обретает плоть и тяжесть, словно дарит ощущение возделанной земли, отвергнувшей небо и восславившей умеренность и строгий расчет. Неудивительно, что Катя, придуманная сверху донизу пластическим хирургом, выбрала именно это место.
Дома здесь не слишком высокие и не слишком низкие. Не слишком узкие и нельзя сказать, что широкие. Не то чтобы новые, но старыми их тоже не назовешь. Чичиковы от архитектуры. Они стоят аккуратно, скромно, по отдельности, вольно, как корабли на рейде, иногда на центральных дорогах — вместе, прилипнув друг к другу, но все равно сохраняя независимость, словно старые морские крепости, готовые выдержать длительную осаду.
Пешеходы и автомобили им глубоко безразличны. Им нет дела ни до чего и ни до кого. Если остановиться, то различишь в этих бурых, вспучившихся эркерами фасадах едва заметное движение волны.
У меня в кармане начинает звонить телефон.
— Это Гвоздев, — в трубке пьяный, поплывший голос.
— Ну чего тебе? — говорю недовольно. — Че ты снова вынырнул?
— Смотри — церковь! — Катя легонько толкает меня в бок. — Давай зайдем, а? Это кто, кстати, звонит?
— Мы с Элкой... короче... в гости тебя хотели позвать. Я... короче... хочу это... извиниться.
Мимо нас стремительно, с оглушительным треском проносится мотоцикл. Я успеваю разглядеть мужчину, крупного, бородатого, в черной кожаной куртке, и прижавшуюся к нему сзади всей своей молодостью и силой стройную девушку в синих вытертых джинсах. Мотоцикл резко поворачивает за угол, оставляя в воздухе небольшое облако.
— Короче, мы тебя ждем! — объявляет Гвоздев.
— Иди к черту! — я даю отбой и возвращаю телефон обратно в карман.
Катя останавливается и качает головой словно не может поверить:
— Ты совсем сдурел? Перед церковью... Кто это был-то?
— Да не важно...
— Что не важно? Кто был, говорю?
— Ну Гвоздев.
— А... ладно тогда. Давай зайдем, а? У нас еще есть немного времени.
Странно, мне казалось, чего-чего, а времени у нас полно. Желудок начинает слабо покалывать неприятным предчувствием.
— Слушай, — она задирает голову вверх, шлепает меня тыльной стороной ладони по плечу и показывает куда-то наверх. — А почему у них такие церкви?
— Какие?
— Ну такие... как шприцы.
— Готические, что ли?
— Ну да... наверное... — Катя, подавив зевок, зажмуривается и прикрывает рот ладонью.
(«Наверное. Учиться надо было, книжки читать, а не вертеть бедрами по ночам. Наверное!»)
— Не знаю, — говорю. — Наверное, чтобы небо уколоть в грудь, упрекнуть его в пустоте.
Катя убирает руку ото рта и укоризненно на меня смотрит.
— Дурак! Я серьезно...
— И я серьезно. Есть даже такие стихи про готический собор: неба пустую грудь тонкой иглою рань.
Мы останавливаемся почти у входа, задираем вместе головы и смотрим на башню.
— Катя, я, если честно, понятия не имею. Наверное, это типа божественный свет, расходящийся вниз с неба.
Какая, впрочем, разница? Эти кирпичные помещения – давно уже не церкви. Их большей частью переделали в детские сады, начальные школы, концертные залы. Оно и понятно: англичане испокон веков не слишком полагались на Бога. Все больше на деловых партнеров или на финансовое законодательство. Но еще чаще на себя.
Взять хотя бы Джека Шеппарда, который сбегал из всех тюрем, куда его запихивали. Оковы, каменные стены, решетки, замки на дубовых дверях нисколько его не смущали.
Когда Шеппарда поймали в последний раз, священник зашел в его камеру и провозгласил:
— Сын мой, я принес тебе слово Божие! Оно тебя спасет!
— Святой отец, сейчас меня спасет только напильник, — усмехнулся Шеппард. Он был крепко прикован к полу тяжелой цепью. — Вы напильник случайно не захватили?
Нет, напильник священник не захватил. Только прыщи и слово Божье. Шеппард шумно вздохнул:
— Значит, опять придется возиться.
Через час после ухода священника Шеппард уже разбирал потолок в своей камере, а еще через полтора часа вылез на крышу. И тут он вспомнил, что оставил в камере чудесное одеяло, полез обратно и тотчас был снова схвачен. А вот Сидоров — молодец, подумал я, не стал возвращаться. Уповать на Бога, конечно, нельзя, но искушать его тоже не стоит. Из тюрьмы надо бежать безоглядно. А Дания — тюрьма. Как, впрочем, и весь остальной мир.
Шепард и Сидоров — оба из нового времени. А прежде в Лондоне церквей было много, и отовсюду доносился мерный колокольный звон, отбивавший часы. Тяжелые, железные круги носились по воздуху, катились с крыш, ударялись о деревянные стены и мостовые, подпрыгивали, застревали в деревьях. Колокольный звон напоминал о том, что земное время – несовершенное отражение времени божественного. Звонари даже соревновались, кто грянет громче, а короли и королевы их в этом поощряли. Мол, ежели звонят-откройте-дверь, значит в стране все в порядке, достаток и процветание.
Потом церкви, аббатства, приделы разграбили, растащили, пожгли. А те, что остались, на долгие годы превратили в плотницкие, в мастерские, в склады, в сараи, в теннисные корты. Колокола сняли и переплавили. Их музыка ушла. Остался лишь шум торговой сутолоки, скрип телег да крики ночных сторожей. Именно тогда, когда история сделалась тенью человека, взяла костыли и захромала, стал слышен этот неумолимый монотонный гул. Ха! Этот историк, отнявший у меня Джулию... Он ведь тоже теперь хромой и передвигается на костылях. Но зато какой успех!
Я придерживаю тяжелую дубовую дверь и пропускаю Катю вперед под стрельчатые своды, напоминающие перевернутые пустые воздушные корабли. Внутри полумрак, и свет едва проникает сквозь витражи в узких вытянутых окнах. Тихо, как на дне морском. Не слышно органа, гимнов, священника, не видно матросов, прихожан, джентльменов, дам, нянь с детьми.
Сбоку раздается осторожный шорох, заставляющий вздрогнуть и обернуться. Из полутемной ниши выскальзывает пожилой африканец. Внезапно, как выпорхнувшая из лесной чащи птица. Он идет, прихрамывая, прямиком ко мне, улыбаясь, показывая ровные белые зубы и, подойдя, протягивает тоненькую брошюрку. Я благодарю испуганным кивком и, взяв брошюру, поспешно отступаю, почти отскакиваю туда, где стоит Катя. Звать ее как-то неловко, не хочется осквернять тишину; хотя кому тут можно помешать?
— Че это? — Катя щурит взгляд и вопросительно поднимает подбородок.
— Не знаю...
На обложке крупным шрифтом слова:
BE RECONCILED TO GOD!4
— Чушь! — морщится Катя. Она подносит ладони ко рту и дышит на них — Выкини!
— Руки замерзли?
В самом деле, думаю, если Бог — это время, то как можно примириться со временем, с его ходом, с тем, что постепенно куда-то девается: не слышно капитана, не видно матросов... Человек ведь и задуман в этой непримиримости.
Катя смотрит на часы.
— Все, милый, пора. Время вышло. Пошли обедать.
Я оборачиваюсь. Африканца нигде не видно.
* * *
— Ну, так вот, значит... А потом выясняется, что эта Ребекка, бывшая хозяйка, редкая тварь, понимаешь? Стерва...
— Салфетку передай, пожалуйста, — говорит Катя. – Ага... И вина... можешь налить?
Мы сидим в кафе, и я вот уже, наверное, минут десять пересказываю Кате сюжет романа Дафны дю Морье. На улице промозгло. Моросит дождь, а здесь тепло и сухо. Правда, по-британски. То есть на самом деле сыро и тесно. Резные деревянные столики, старые кресла с большими подлокотниками, на стенах — начищенные до блеска бронзовые канделябры, в центре у стены — большой камин, сложенный из красного кирпича. Все основательное, спокойное, знающее себе цену, напоминающее о величии империи.
Бережно провожая нас с Катей к столику и узнав, что мы из России, менеджер ресторана деликатно поинтересовался, читают ли в России так же много, как прежде, при коммунистах. Я кивнул, сказал, что читают, что такие привычки вытравить не так-то просто. Катя только усмехнулась. Тогда менеджер, видимо удовлетворившись ответом, сообщил, что Хемпстед — очень литературный район и здесь, буквально за углом, жила Дафна дю Морье.
— Это еще кто? — спросила Катя, поморщившись. По недовольному тону и выражению лица я понял: Катю вытащили из ее мыслей, и ей это неприятно. Сейчас я рассказываю про знаменитый роман Дафны дю Морье, перебирая как четки эти слипшиеся в нем жанры, которые там тянутся друг за другом неразрывно, как вагоны современных экспрессов. Ребекка. Живые и мертвые. Мы и они не так уж разделены. И живые чаще бывают безобиднее мертвых. Убитая достучалась до него с того света. Пока я рассказываю, вспоминая подробности, добавляя что-то от себя, Катя рассеянно ковыряется вилкой в салате и поминутно оборачивается на дверь.
— Тебе неинтересно?
— Нет, что ты! — она поправляет браслет на левой руке и смотрит на часы.
Громко звенит колокольчик, и тут же откуда-то сзади раздается высокий мужской голос:
— Екатерина Федоровна!
Мы оборачиваемся. У дверей стоит мужчина спортивного вида, средних лет. Он коротко бросает что-то по-английски официанту и, следуя его указаниям, спортивной походкой направляется через весь зал к нашему столику, на ходу расстегивая короткое синее пальто.
— Привет, — Катя встает навстречу и, широко улыбаясь, механически подставляет ему щеку для поцелуя.
– Молодец, что перезвонила. Я присяду? – прикасается губами к ее щеке, снимает пальто, разматывает красный клетчатый шарф, передает их подоспевшему официанту. Потом небрежно кивает головой в мою сторону: – Это кто с тобой?
Катя опускается на стул, как будто не услышав его вопроса.
— Чудесно выглядишь! — говорит он, сдержанно улыбаясь.
— Ага, ты тоже...
Про них, про обоих, думаю я, и впрямь можно сказать, что они оба «чудесно выглядят», в отличие от меня. Катя – посвежевшая после недавних пластических подтяжек, и этот – с ровным загаром из солярия, аккуратной щетиной и приветливым выражением на физиономии. А я, видимо, сижу тут лишним.
— Ты откуда сам? — он с любопытством поворачивается ко мне.
— Из Ленинграда, — отвечаю я, чуть помедлив.
— А, — он понимающе кивает и покровительственно подмигивает: — Значит, за «Зенит» болеешь, да? Ленинградский наш «Зенит» был когда-то знаменит? Да?
Я беспомощно смотрю на Катю.
— Слышь, пациент, — Катя приходит мне на помощь. — Какой еще «Зенит»? Ты сам болеешь. Он — профессор, понял?
— И что? — он добродушно смеется. — Профессора что теперь у вас там футбол не смотрят? Да? Игорь!
Он протягивает мне руку.
— Игорь? А вы случайно не Игорь ... ? — я называю фамилию известного футболиста.
— Случайно — да, — смеется, широко открыв рот. Обнажаются ровные белые зубы.
— Ух ты!
Этот Игорь лет десять назад играл за сборную России по футболу. Играл очень хорошо. Потом был скандал, и его имя всплыло с связи с делом одного криминального авторитета, который тогда курировал спорт, —Мухи, Сергея Мухина. Этого Мухина убили в конце девяностых в Бангкоке. Помню, в каком-то таблоиде тогда появилась статья «Муху прихлопнули, но дело его живет». Игорь тогда выкрутился, спешно покинул страну, подписал контракт с английским клубом.
— А вы... ты... еще играете? — спрашиваю.
— Какое там... — он смеется и бросает добродушный взгляд на Катю. — Смешной у тебя парень. Играю? Вишь, седой уже весь...
— Так... — Катя натянуто улыбается и произносит сквозь зубы: — Милый, пойди, пожалуйста, погуляй, ладно? Нам тут с футболистом потолковать надо.
На лице «футболиста» расплывается любезная полуулыбка — как все-таки Англия быстро меняет людей:
— Минут на десять, братан, да?
— На полчаса, братан, — хмуро уточняет Катя. — Погуляй тут рядом. Дождь вроде перестал? Ты мне про эту, как ее, Дафну, потом дорасскажешь, ладно?
Одевшись, выхожу в этот непрекращающийся морской гул, в дождливую сырость. Куда тут можно пойти? Я даже не помню, в какой стороне гостиница. Главное — не потеряться в этом извилистом, насквозь промытом дождем лабиринте. Иду наугад, гуляю, стараясь ни о чем не думать. Если так долго идти, отключив мысли и чувства, то кажется, что окружающие предметы за тобой наблюдают. Вон красный особняк, он косится из-за забора спесиво и подозрительно. Вон на углу, прислонившись к фонарю, отдыхает велосипед, равнодушно устремив на меня единственный глаз фары. Вон впереди огромное дерево опасно раскачивается в церемонном приветствии. Назойливей всех асфальт. Плотный, ровный, он тянется за тобой, пружиня, подталкивая вверх, словно стараясь выпроводить вон.
Есть время снаружи, отзывающееся мерным гулом, оно же — время внутри тебя. И еще есть нелепость этих случайных предметов, домов, валунов, фонарей, деревьев, автомобилей, выглядывающих из общего потока.
Под козырьком мясной лавки я застываю. Это стоит видеть... Зрелище, достойное таланта малых голландцев, чья фантазия, не осмелившаяся устремиться в небеса, была прикована ко всему земному — к мясу, винограду, свежепойманной рыбе. За стеклом – высокая пирамида, выложенная из красных мясных подков, выпиленных из тел четвероногих. Шедевр говяжьей геометрии.
Все подковы одинаковы, видно, их вымеряли аккуратно, с чисто английским педантизмом, со знанием мясного дела. Внутри магазина за прилавком строгая худая женщина. Старомодные очки в роговой оправе и белый халат. Похожа на квалифицированного хирурга, даже сейчас, когда заворачивает пожилому мужчине сардельки. Точные выверенные движения. Руки в белых резиновых перчатках.
А ведь прежде в этих лавках царила дикость. Мясники огрызались, кидались с кулаками на покупателей, подстерегали конкурентов в темных переулках, чтоб перерезать им горло. А потом, как дети, шарахались от каждой тени, боялись, что те, убитые, восстанут из гробов. Средневековые лондонские хроники утверждают, что большая часть преступлений в столице совершалась мясниками. Видимо, их возбуждал бурый цвет, цвет крови и мяса.
Позади раздается резкий звук клаксона. Я вздрагиваю и испуганно оборачиваюсь. Водитель за рулем фургона, он же мясник, сердитым жестом приказывает мне отойти – я загораживаю ему подъезд к магазину. Отхожу в сторону. Мало что у этого мясника в голове — мне тут лишних проблем не нужно. Вот Гвоздев бы на моем месте так бы дела не оставил.
* * *
Помню, однажды Гвоздев накинулся на такого водителя, который со всей дури нам просигналил в спину. Дело было на пешеходной линии Васильевского. Я даже вмешаться не успел. Гвоздев выволок его из машины и принялся зверски избивать руками и ногами.
— Сука! — кричал он, нанося удары. — Купи себе правила дорожного движения! Это пешеходная зона, понял? По ней ходят пешеходы! Слыхал про таких?! Это те лохи, у кого нет машин! Понял? Повтори!
Но водитель уже ничего не мог повторить. Ему повезло — он почти сразу отключился. Помню, мы рванули в ближайшую подворотню, а потом еще час отсиживались в каком-то грязном подъезде, где пахло кошачьей мочой.
Гвоздев выговаривал мне за трусость:
— Ты должен был мне помочь!
— Но как? — оправдывался я. — Он же почти сразу вырубился.
— Все равно, — упорствовал Гвоздев. — Ты мог бы из солидарности хотя бы поссать на него. Я бы тогда не чувствовал себя так одиноко.
Дальше мы пили водку в дешевой забегаловке на Петроградке и закусывали шпротным паштетом — Гвоздев сказал, что нужно снять стресс. Водка шла легко, а паштет, напротив, никак не лез в горло — вкус у него был отвратительный. Помню, про этот шпротный паштет Гвоздев тут же сочинил стихотворение: «Паштет шпротный, / Он же — рвотный».
А вот что было потом, я, откровенно говоря, помню смутно. Закрывалось метро, я боялся опоздать и еще боялся, что меня туда пьяного не пустят.
— Соберись! — внушал мне Гвоздев. – Зайдешь — и сразу дуй к турникетам, пока не остановили. — Держи! Вот тебе жетон. Главное — не промахнись, когда будешь совать в автомат.
Я все сделал как надо. И даже жетон опустил куда положено. Но у самого эскалатора мне перегородил дорогу крупный пожилой мужчина в синей форме.
— Это ж надо, молодой человек, так напиться! — огорченно произнес он.
— А что... случилось? — говорить мне было трудно. Все силы уходили на то, чтобы поддерживать равновесие. Он грустно покачал головой:
— Хабарик-то уж можно было выкинуть?
И тут только я заметил, что держу сигарету, которой меня на прощание угостил Гвоздев.
* * *
Закуриваю, смотрю на сигарету, зажатую пальцами правой руки, и тут только меня осеняет: «Она его любовница! Катя и этот футболист — любовники!» Воспоминания о Гвоздеве сдувает, как сигаретный пепел. Ну конечно! Как он со мной разговаривал! Так вальяжно, покровительственно, словно одолжение делал. И она с ним очень уж по-свойски... И смотрела на него: так смотрят на остатки ужина и на бывших. Все понятно... Я надоел ей своими жалобами, своей ревностью, вот она позвонила бывшему и... Окей... так даже лучше. Свалю в Париж, к Гвоздевым. Заодно схожу в Помпиду. В любом случае сейчас надо вернуться в ресторан. Они, пока меня нет, наверное, уже целуются. Если они вообще там... Черт! Один в городе, без вещей, без денег, без друзей...
Когда я захожу, вернее, забегаю в ресторан, бывший игрок сборной России по футболу и Катя сидят ровно так же, как я их оставил — напротив друг друга. Присаживаюсь на свое место.
— Ваши полчаса, — говорю. — Уже прошли.
Замолкают. Футболист приветливо улыбается, поднимает голову и начинает разглядывать потолок, а Катя принимается сосредоточенно, резкими движениями разрезать стейк. Видно, его только что принесли. Из надрезов сочится кровь, смешиваясь с бурым соусом. Словно прошлое с усилием прокладывает себе путь, выбираясь наружу из-под власти ничего не стоящего безмятежного настоящего.
— Короче, так... — глядя в тарелку, говорит Катя. — Витины косяки — это Витины косяки. Так и передай этим уродам.
— Хорошо, — футболист смущенно улыбается, пожимает плечами и откидывается на спинку стула. — Но они хотят поговорить, понимаешь? Имеют право. Если у тебя что-то застряло — лучше верни по-хорошему.
— Ага,— участливо кивает Катя. — Разбежалась со всех ног. И волосы по ветру.
— А вот хамить, Кать, не надо...
— Я вам не мешаю? — говорю.
— Ты же знаешь, я всегда тебе помогаю, — говорит футболист, садясь к ней вполоборота и не обращая на меня никакого внимания. Улыбка на его лице пропадает. — Между прочим, все уже знают, что ты здесь. Господи! Нашли где поселиться! Тут же все как на ладони.
Он поворачивается к столу, и его широкая ладонь резко опускается на скатерть с тяжелым стуком. Рядом с нашим столиком тут же вырастает официант:
— Desserts?
— Ноу! — резко отвечает Катя, не поднимая взгляда, и официант исчезает так же внезапно, как появился.
— Вы вообще о чем думали?! — начинает заводиться футболист. — Могли бы просто...
— Так, ладно! — отвечает Катя неожиданно громко. Она поднимается со своего места и встает во весь рост. — Знаешь, что? А ну-ка доставай телефон!
— Чего?
— Ничего! И ты тоже! — Катя поворачивается ко мне.
— Я-то, — говорю, — тут причем?
— Делайте оба чего сказано!
Мы с футболистом обиженно достаем телефоны.
— Так, мальчики... достали? Супер! А теперь удалите-ка мой номер! Оба! Чтоб я видела! Ага... вот так. Молодцы! — Она садится обратно, берет в руки вилку и нож и снова принимается за стейк.
Футболист сует телефон в карман, поднимается, снимает пальто с вешалки, влезает в рукава, потом медленно, не сводя глаз с Кати, застегивает пуговицы, одну за другой. Укоризненно качает головой.
— Мое дело — предупредить, — произносит он наконец. На его загорелом лице снова появляется прежняя улыбка. Катя ставит локти на стол и соединяет вертикально ладони, подперев большими пальцами подбородок.
— Спасибо, дорогой...
— Ладно, — вяло улыбается он. — Когда теперь увидимся-то?
— Увидимся... — Катя опускает левую руку, отводит правую от лица и быстро перебирает пальцами в знак прощания.
— Тогда пока, ребята! Бай! — он разворачивается и идет к выходу.
— И тебе — бай, — произносит Катя, но почему-то еле слышно, словно обращаясь к самой себе. ≠