Диана Арбенина — о современной зарубежной литературе, нелюбви к запятым и о том, что общего между писательством и написанием музыки
О новой книге
Я довольна тем, какой она получилась. Такой радости и такого счастья я не испытывала никогда. Мне есть с чем сравнить: три года назад выходили «Тильда» и «Бег». Хотя началось все давным-давно: первую книгу «Катастрофически» выпустил Александр Житинский, питерский журналист, писатель. Она выглядела совсем иначе, была очень трогательной, но незрелой, практически самиздат. Когда мы несколько дней назад получили сигнальную копию «Барса» — я поняла, что за это время прошла достаточно большой путь. Это самая взрослая книга — может быть, потому, что объем текстов был написан с нуля, а до этого сборники собирались из того, что уже было написано за предыдущие годы. А здесь же массив текста написан с марта по сентябрь.
Написать книгу с нуля и вообще сесть и писать каждый день — для меня это впервые. Когда ты пишешь песню — по сути, ты охотник, который выходит, ловит эту самую дичь, укладывает ее на лист бумаги, доводит до совершенства — и отпускает в жизнь. А для того, чтобы написать рассказ — я сейчас не говорю про повести, романы, пока для меня это просто за гранью, — надо каждый день иметь одно и то же настроение, каждый день чувствовать одинаковый темпоритм — это самое сложное, мне кажется. Вдохновение — штука переменчивая, капризная, но если ты любишь писать, то может получиться. Главное, не отказывать себе в отваге.
Что помогает писать
Помогает только усидчивость. И любовь к русскому языку, извините, если это звучит пафосно. Я, будучи западником и по складу ума, и по образованию, балдею от того, что говорю на русском языке и умею на нем писать. Может быть, своеобразно, по-своему, но тем не менее у меня есть абсолютное ощущение, что на этом очень сложном языке мне удается себя объяснять. Это важно.
О разнице между ипостасями
Было бы странно, если бы я в прозе была той же самой Дианой Арбениной, которая пишет песни. Понятно, что синтаксис некоторым образом повторяется, но я себя сознательно преобразовала с точки зрения использования сложносочиненных предложений, я практически от них отказалась. Я начала выражать свои мысли намного проще, лаконичней и суше. Я пишу без запятых: не люблю этот знак препинания и, наверное, никогда уже не смогу полюбить. Запятая для меня — это начало какой-то взрослой скучной жизни, в некотором смысле второй шанс, а точка означает простоту формулировки и конкретику мысли без злоупотребления деепричастными оборотами. Когда ты мыслишь предложениями, в которых отсутствуют запятые, и выражаешь себя через точку — ты делаешь это лаконичней. И конкретней.
Здесь дело не в доступности текста, а в попытке изложить сложное простым языком. Мне очень нравится продираться через синтаксис русского языка, но когда я, например, пишу: «Он вышел на балкон. Светила луна. И он понял, что больше не может плакать» — для меня здесь, в этих трех абсолютно простых предложениях больше смысла, чем в попытках объяснить мысли и чувства героя. Это попытка сказать сухо, не вульгарно, в духе рассказов Хемингуэя, который пишет про дождь, а ты понимаешь, что он пишет про смерть. Для меня сейчас это большее искусство, нежели огромное сложносочиненное предложение, которое начинается на пятой странице, а заканчивается на седьмой.
О смыслах и восприятии текстов
Опираясь на огромнейший песенный опыт, я теперь прекрасно понимаю, что все трактуют тексты по-своему. Для кого-то «Тридцать первая весна» — это песня, имеющая огромный смысл, но я помню, как ее написала. Мы сидели в каком-то ресторане, я постоянно писала-писала-писала. Всегда на салфетках, с собой никогда не было записной книжки, а была гитара и очень много рок-н-ролла в жизни. Со мной сидели друзья, которые радостно выпивали, а я будто бы рядом, но на своей волне. Говорю: накидайте мне каждый по три слова. И они дословно сказали — рассвет, солома, крылья, паутина, провода. Так получился второй куплет песни «Тридцать первая весна». А потом люди находят в этом свой смысл, и ты понимаешь, насколько все относительно.
О том, что хочет сказать автор
Когда ты имеешь смелость препарировать свою боль, и не внутри себя, а гласно, когда у тебя получается это делать — значит, ты неизбежно хочешь вылечиться, и люди это чувствуют. Мне очень не нравится, если в книге я чувствую безнадежность, если она меня не ведет к радости. По сути, всегда есть выбор: стакан наполовину полон или пуст. Для меня — пуст. В моих текстах кто-то постоянно погибает, умирает, убивается, но в них все же нет той самой безнадежности. Все делается во имя какой-то высшей цели, возможно, той самой любви, которая нас всех и держит. Любви и радости. Если говорить о том, чего бы хотелось автору, ни один автор не хочет, чтобы человек, прочитав его книгу, бросился в Неву, — напротив, он хочет, чтобы читатель НЕ бросился в Неву. Это хирургия души. Мы кладем на стол человека не для того, чтобы его убить, сделав надрез, а чтобы его вылечить. Ты не можешь вылечить человека, не вскрыв гнойник. Только попытавшись объяснить, как это у тебя получилось — через прозу, — ты становишься свободней в своей боли — и все-таки радостней.
О контроле
Я чувствую полный контроль над жизнью только в тот момент, когда пишу. Потом мир выпрыгивает и снова превращается в огромное количество возможностей, в постоянный выбор: спускаться на лифте или идти по ступенькам, пить кофе два раза в день или три и так далее. Я до сих пор веду дневник — не каждый день, конечно, но в самые тяжелые минуты. Люди обращаются к психотерапевтам, которым я не доверяю — мне кажется, лучше, чем я могу в себе разобраться, во мне никто не разберется. Так вот, только когда я беру ручку и пишу в своей красной тетрадке то, как я чувствую, — начинаю чувствовать себя более понятно и умиротворенно. И мир как будто приходит в равновесие. Но вот ты встаешь из-за письменного стола и идешь курить — и он опять на тебя набрасывается, причем с новой неутоленной жаждой.
О структуре — в текстах и в жизни
Если говорить о рассказах, они короткие: я боюсь не успеть рассказать кино, которое у меня случилось в голове. Пока я буду его рассказывать — меня вынесет еще в одну серию, а я этого не хочу. Я человек не сериальный, я не мыслю продолжениями историй. Это к вопросу о точке. Я всегда, например, заканчивала отношения сама, ставила эту точку первой. Так вот, возможно, рассказы такие потому, что двадцать семь лет пишу песни, а в них есть четкая структура. У хорошей песни всегда есть структура, это куплет-припев-куплет-припев. Как бы это ни звучало примитивно (с другой стороны — а попробуй сделать!). Ты мыслишь в заданном размере, в рамках определенного количества текста. То же самое я делаю с прозой — и для меня это не сериал. Поэтому, кстати, я никогда не напишу роман — никогда — потому, что я в жизни спринтер и в текстах спринтер.
О русской классике
Любовь к русской классической литературе началась в детстве. Я прочитала все, что мне давали в школе. И Горького, и Чернышевского. Я в три года научилась читать, у меня до 12 лет не было ни братьев, ни сестер, только книжки и шпана на улице. Такое вот странное сочетание несочетаемого, но благодаря этому я научилась распознавать хороший и плохой текст. Ведь если бы не было плохого, мы бы не знали, что есть хорошее. Прочитав Чернышевского, я поняла, что он для меня — антиписатель: революционные идеи не могут оправдать беспомощное письмо. Но чтобы это понять, надо прочитать прекрасного «Буревестника».
О западной литературе
Несмотря на абсолютно разную литературу, которая меня питала и окрыляла, — я склоняюсь к современной зарубежной прозе. Мне понравился «Щегол» Донны Тартт, но «Тайная история» — круче. Когда я прочла «Вот я» Фоера, меня накрыло с головой. Не могу не вспомнить Джонатана Франзена, Джона Уильямса и «Стоунера». Я их чувствую просто своими братьями — я понимаю, о чем они говорят. Понимаю этот язык, несмотря на то, что перевод — это, каким бы прекрасным ни был, не стопроцентно интонация автора. Я удивляюсь, почему на русский язык так мало перевели Дэвида Седариса — он очень грустный американец и при этом до чертиков остроумный. Я думаю, что мы бы получили огромное удовольствие, если бы в магазинах появились его книги.
О Каннингеме, звучании слов и географии
Или Майкл Каннингем — я читала все его книги. «Часы» — это уже классика. «Дом на краю света» — прекрасная вещь. Мне нравится погружаться в мир, который становится моим. Чтобы прочувствовать книгу, человек должен опираться на то, что ему близко. Начиная даже, кстати, с названия. Я летела как-то в самолете из Штатов в Мексику, открыла Павича и увидела у него слово — прямо слово, я настаиваю на слове — «Корсика», оно мне понравилось. И спросила у своего приятеля — Корсика, а что это такое? Я плохо училась в школе, географию вообще не понимала — зачем нужны эти контурные карты, какое-то огромное количество непонятных названий. Я уже тогда знала, что просто поеду в интересные мне места и увижу их сама. Так вот, он сказал: Корсика — это такая часть Франции. И мы туда полетели просто потому, что мне понравилось, как звучит это слово. Так вот, возвращаясь к Каннингему, когда же мне не близко какое-то словосочетание, я не интегрирую его в свое сознание. Так произошло с его «Снежной королевой», поскольку мне сам образ не близок, хотя это, возможно, по-детски — я априори отношусь к этому роману с настороженностью. Потом я его открываю и понимаю, что он в принципе мог быть переведен и назван несколько иначе, но первое впечатление всегда очень важно.
Об историях мужчин
Мне всегда больше нравилось читать истории мужчин, нежели женщин. И это несмотря на то, что Господом Богом мне дан опыт наблюдать, как развивается мужской и женский организм. У меня двойняшки — мальчик и девочка, и на моих глазах рушится очень много стереотипов. Стереотип — мужчина должен быть сильным с самого рождения, не должен плакать, а девочка — нежная фея. У нас все наоборот: очень нежный мальчик и очень сильная девочка, десять лет им сейчас. Но когда я читаю истории о мужчинах, о том, что они чувствуют, я их понимаю почему-то лучше. Возможно, потому, что в женщинах больше запятых, а в мужчинах все же больше точек. Запятая дает шанс, а точка однозначна, все уже предельно и конечно. Поэтому страдания и переживания мужчин мне кажутся более глубокими — я, разумеется, сейчас навлеку гнев женской части населения — ну и пусть, во всяком случае, я в этом откровенна.
Об умении писать прозу
Если говорить о том, как я пишу прозу — меня никто этому не учил. Хотя, возможно, лучше, когда есть ментор, который может помочь с точки зрения анализа текста и его шлифовки. Когда я, например, пишу песню, мне никто не нужен. Если бы мы говорили о музыке, я бы сказала: здесь я профессионал. Сложился стиль, почерк, четкие законы, по которым я работаю, — и в стихотворениях тоже. Но в том, что касается прозы — я неофит. У меня нет ничего, кроме того, что в английском называется passion, — страсти. Все карты на столе — я не изображаю из себя великого писателя, который вдруг появился в сентябре. Прекрасно понимаю, что я прежде всего музыкант, просто человек, который умеет писать не только песни и которому интересно писать еще что-то.
Когда я сдала рукопись «Снежного барса», думала, что долго ничего не напишу, но буквально через несколько дней села за письменный стол. Вероятно, теперь буду писать несколько иначе. Не ставя себе столь жестких сроков, как было с «Барсом», фактически на слабо для самой себя. Мне бы хотелось заняться текстом еще более кропотливо и более технически.
О чтении в последнее время
Я бы сказала про Степнову, у меня на столе сейчас лежит «Сад», но я его еще не открывала, потому что читаю сейчас «Источник» Айн Рэнд. Первый раз читаю с монитора телефона — бумажная книга впервые не покатила. Как же сейчас мне это нравится, боже мой. Я по уши в истории Рорка и понимаю его творческий эгоизм. Буквально вчера Доминик Франкон вышла замуж за Питера Китинга, и для меня это горе. Когда был карантин, взяла эссе Бродского и почему-то Вергилия, начала штудировать «Книгу Самурая», то есть то, до чего раньше не доходили руки.
Книг намного больше, чем нам отмерено жить, это абсолютно точно. И такая печаль — я смерти не то чтобы не боюсь, я в нее как-то пока не верю, но недавно подумала, что когда-нибудь меня не станет, книги будут выходить, а я их не прочитаю.
О Мураками
Митя Коваленин перевел Мураками, и мне очень нравится, как он заразил этим писателем нашу огромную прекрасную страну. В свое время мы с ним просто метали друг в друга копья — я говорила: Митя, это плохой писатель, а он в ответ: ты пошла бы родила бы кого-нибудь, а потом бы со мной разговаривала. Я до сих пор считаю, что Мураками достаточно посредственный писатель, а читает вся страна философию Коваленина. Он сам очень любил и любит писать прозу.
О переводной поэзии и Оушене Вуонге
Я не люблю переводные стихотворения. Что касается стихов, я люблю их читать только в подлиннике. Мне понравился Оушен Вуонг — последнее, что меня цепануло. Для меня это та же глубина в лаконичности. За что мы любим Басе и вообще японцев — как они выражают глубину! Мне очень нравился когда-то в школе Тургенев и его описания природы, а теперь мне это кажется скучным. Для меня мир действительно стал суше и лаконичнее, в моем сознании теперь не так много витиеватостей. Поэтому когда я читаю Вуонга — упаси господи его переводить, это будет очень странно, — я думаю о том, что ни один переводчик не сможет передать ту степень печали, которую он таким образом раскладывает, ту боль. Это, конечно, очень здорово сделано.
О чтении вместе с детьми
Мы редко читаем с детьми. У них много своих занятий, но летом читали с большим интересом. Они лучше меня запоминали все эти коллизии из «Мифов древней Греции», сейчас читаем Брэдбери «Лето, прощай». Понимаете, три человека — это уже банда. Когда ты читаешь абсолютно двум разным детям — мальчику и девочке, — они совершенно по-разному воспринимают тексты. Марта научилась читать, как ее мама, в три года и очень любит, а Тема на контрасте говорит: «Я не люблю читать». У него абсолютнейшее отторжение, намеренное, но я прекрасно понимаю, почему он так демонстративно делает акцент на этом. У них постоянное соревнование, постоянная конкуренция, постоянное соперничество. Но я жду, когда прорвется — у него врожденная грамотность, доставшаяся от дедушки, но не пытаюсь его насиловать книгами ни в коем случае. Он здорово чувствует искусство, начинаешь с ними смотреть какой-нибудь фильм и там трогательное место — и он плачет, а Марта нет. А Марту я ограждаю от некачественного чтива. У меня есть четкие критерии, по которым я выбираю книги детям. Поэтому было забавно, когда учительница в школе сказала: «Марта, оказывается, прочитала Фэнни Флэгг "Жареные зеленые помидоры в кафе "Полустанок" — это очень странная вещь для девочки десяти лет".
О своевременности чтения
Когда я им начала читать Пушкина в три года — «Сказку о рыбаке и рыбке», — они на меня смотрели глазами, полными недоумения, не понимая процентов восемьдесят из того, что происходит. Пушкин действительно гениальный поэт, о чем тут говорить, но у него такое количество архаизмов, что язык безнадежно устарел для малышей. Важно уметь объяснить ребенку, что написано в книге. Часть людей не умеет, а часть просто не хочет. Важен контекст. Скажем, мы приходим в магазин, и моя дочь выбирает книги, спрашивает: «Можно мы купим всего Стивена Кинга?» А я смотрю на нее и думаю: «Созрела она к этому или нет?» И понимаю, что ужастики на экране она не любит, и, посмотрев с Темой какой-то страшный фильм, она сказала: «Я не хочу больше смотреть ужастики, я после него ходила боком». Я спрашиваю: «Почему боком?» А она говорит: «От страха, чтобы видеть, что происходит спереди и сзади».
О цензуре
Вообще цензура — опасная вещь, но в ней есть резон и толк. Если говорить о ненормативной лексике, которая все чаще появляется на страницах наших романов, повестей и рассказов, — я бы не хотела, чтобы дети с этим сталкивались. Я понимаю, что матерятся все вокруг и никуда от этого не деться, но не хочу, чтобы они в себя это впитывали сейчас — это же и так произойдет. Никто не говорит и никто не ручается, что они не будут произносить эти слова, но читать их в книгах в десять лет — я считаю, не стоит.