Луис Альберто Урреа — финалист Пулитцеровской премии, написавший роман про большую мексиканскую семью, проживающую в США. Публикуем его фрагмент
Старший Ангел опаздывал на похороны собственной матери. Он заметался в постели, сбитые простыни узлом стянули ноги. Поняв, что происходит, он тотчас взмок, струйки пота защекотали тело. Солнце высоко — ослепительно сияет даже сквозь сомкнутые веки. Пылающий розовый мир. Все будут на месте раньше, чем он. Нет. Не в этот раз. Не сегодня. Он силился встать.
Мексиканцы не совершают подобных ошибок, сказал он себе.
Каждое утро с тех пор как узнал о своем диагнозе, он просыпался с одной мыслью. Она была его будильником. Как может человек, чье время истекло, исправить все, что натворил? Вот и этим утром, пробудившись к своим тревогам, проклятый светом, во всех смыслах проклятый временем, преданный собственным измученным телом, несмотря на исступленно возмущающийся разум, он вздрогнул от ужаса, увидев призрак отца, примостившийся рядом с ним на кровати. Старик курил одну из его «Пэлл-Мэлл».
— Тяжкий груз на твоих плечах, — сказал отец. — Пора подниматься и приниматься за дело.
Говорил он по-английски. Акцент стал помягче, но все равно «груз» он выговаривал как «хрус».
— Es mierda (дерьмово – исп.).
Старик обратился в дым, спиралью поднялся к потолку и исчез.
— Следи за языком, — пробормотал Старший Ангел.
Моргнул. Он был живыми часами для всего семейства. Если он спал, все тоже спали. Могли продрыхнуть до полудня. Сын так и вообще до трех. Старший Ангел был слишком слаб, чтобы подскочить и разораться. Он пихнул жену в бок разок-другой, пока та не приподнялась, оглянулась на него через плечо, села в кровати.
— Мы опоздали, Флака (Flaco/Flaca — тощий, тощая (исп.) здесь и далее – примечание переводчика), — сказал он.
— Нет! — вскрикнула она. — Ay Dios (о господи – исп.).
— Si, — удовлетворенно констатировал он, радуясь, что на этот раз его очередь давать нагоняй.
Она скатилась с кровати и тут же развела панику. Их дочь Минни спала на диване в гостиной, специально осталась на ночь, чтоб не опоздать. Жена заорала, дочь свалилась на кофейный столик.
— Ма, — простонала она. — Ма!
Он прижал кулаки к глазам.
Женщины влетели в комнату, выхватили его из кровати, перенесли в ванную, чтобы он самостоятельно почистил зубы. Жена пригладила расческой жесткий ежик его волос. Пришлось усесться, чтоб помочиться. Женщины отвернулись. Потом запихали его в брюки и белую рубашку и пристроили на краешке кровати.
— Я опаздываю на мамины похороны, — сообщил он мирозданию. — Я никогда не плачу, — возгласил он, глаза сурово блеснули.
— Папа вечно на посту, — фыркнула дочь.
— Es tremendo (грозный – исп.), — отозвалась ее мать.
Никакое психическое напряжение не могло заставить этот мир или его тело двигаться быстрее. Семья? А почему сегодня должно быть иначе? Хаос. В его доме все просыпались разом и начинали бессмысленно топтаться, как пьяные голуби в клетке. Шум, суета, а толку ноль. Время, время, время. Как засовы, задвигающиеся на двери.
Он никогда не опаздывал. До сегодняшнего дня. Он бесконечно воевал с общим семейным упованием на «время по-мексикански». Они сводили его с ума. Если обед назначали на шесть, можно быть уверенным, что раньше девяти он не начнется. И еще заходить в дом будут так, словно пришли слишком рано. Или, хуже того, вытаращатся: «А что такого?», — будто это у него проблемы. Ну, знаете, типа настоящие мексиканцы обедать садятся не раньше десяти вечера.
Que cabron (Здесь: такое мудачье – исп.). Утро стекало густой коричневой жижей. Все глуше и глуше. Хотя звуки навязчиво звенели в ушах долгим эхом. Шум раздражал. Глубоко во тьме его плоти выли и причитали кости, белые и жгучие, как молнии.
— Пожалуйста, — взмолился он.
— Папа, — деловито распорядилась дочь, — заправь рубашку.
Рубашка болталась сзади, выбившись из брюк. Но руки туда не дотягивались. Он выпрямился, яростно зыркнул.
— Руки меня не слушаются. Раньше слушались, а сейчас нет. Заправь ты.
Дочери хотелось в ванную, уложить волосы. Но ее мать уже устроила там бардак, разбросав повсюду кисточки, заколки и косметику. Расчески устилали все поверхности, как листья, опавшие с пластикового дерева. Минни осточертела вся эта похоронная хрень. Ей почти сорок, а родители обращаются с ней как с шестнадцатилетней.
— Да, отец, — покорно сказала она.
Что за тон? Разве раньше она говорила таким тоном? Старший Ангел бросил взгляд на часы. На своего врага.
Мама, ты вообще не должна была умирать. Только не сейчас. Ты же знаешь, и без того все плохо. Но мать не отвечала. Чего и следовало ожидать, в этом вся она, подумал Ангел. Бойкот. Она так и не простила ему своих подозрений насчет прошлого, насчет его роли в том пожаре. И в той смерти. Он никому не рассказывал, никогда.
Да, я сделал это, думал он. И слышал, как его череп хрустнул. Он отвернулся, чтобы никто не заметил виноватого выражения на его лице. И я точно знал, что делаю. И был рад это сделать.
Воображение нарисовало мультяшную картинку: пробка из гробов и похоронных процессий. Шутишь? Не смешно, Бог. Он им всем покажет — явится заранее на свои собственные pinche (сраные – исп.) похороны.
— Vamonos! (Да пойдемте уже! – исп.) — заорал он.
В былые времена дом сотрясался от его крика.
На стене напротив, над зеркалом, висела куцая галерея портретов его предков. Дед Дон Сегундо, в громадном революционном мексиканском сомбреро, — я тебя боялся. Позади него на фото Бабушка, совсем уже выцветшая. Справа от Сегундо мама и папа Старшего Ангела. Папа Антонио — я оплакиваю тебя. Мама Америка — я хороню тебя.
Дочь оставила попытки пролезть мимо матери и наклонилась поправить выбившийся у Ангела хвост рубашки.
— Не лапай меня за nalgas (ягодицы – исп.), — рыкнул он.
— Слушай, я в курсе! — огрызнулась она. — Лапать тощую задницу собственного папаши — прямо упоение, ага.
Оба натужно рассмеялись, и дочь протиснулась-таки в ванную.
Жена пулей вылетела оттуда, продолжая на ходу приминать волосы, бретелька комбинации сползла с плеча. Он любил ее ключицы и широкие лямки ее бюстгальтеров. С ума сходил от темных полосок кожи под этими лямками, плечи ее помнили вес молока, что вытянуло ее груди, налило их тяжестью. Багровые полоски на плечах — всегда казалось, что они саднят, но он без устали целовал и вылизывал их, когда они еще занимались любовью. В штанах-то у него вяло, но глаза горят. Комбинация посверкивает в такт ее торопливым движениям, а он пристально наблюдает, как двигаются ее ягодицы под блестящей тканью.
<...>
— Ты только посмотри на время, Флако! Взгляни на часы.
— А что, — возмутился он, — я вам всем твержу?
— Ты прав, Флако. Ты всегда прав. Ay Dios.
— И только меня все ждут!
Она тихонько застонала и шшихнула обратно в гардеробную.
Он сидел на краешке кровати, бессильно свисающие ноги касались пола. Кто-нибудь должен помочь ему обуться. Бесит.
***
Дети на улице подняли гвалт, затеяв возню с легионом собак; грех шума им всем отпущен — как и грех времени.
Старший Ангел де Ла Крус был знаменит своей пунктуальностью, так что коллеги-американцы прозвали его «немцем». Очень смешно, думал он. Как будто мексиканец не может быть пунктуальным. Как будто Висенте Фокс куда-то опаздывал, cabrones (ублюдки, козлы – исп.). Он, между прочим, вообще призывал просвещать американцев.
До болезни Ангел первым по утрам приезжал в офис. На совещании, когда другие только входили, он уже сидел за столом. В облаке аромата «Олд Спайс». А частенько успевал расставить пластиковые стаканчики с кофе перед каждым. Не уважение демонстрировал, нет. Давал понять — да чтоб вы все провалились.
Как в реслинг-шоу Рик Флэр проорал однажды: «Чтобы быть мужиком, вы должны побить мужика!» «Будьте мекси-канцами, — твердил он детям. — Мы не мексика-кашки». Они в ответ ржали. Видели что-то подобное в этом El Mariachi — мол, он вылитый «Чич» Марин, да?
Ему плевать было, где работать, — важно, что у него была работа. Он принес на службу собственную кружку талавера. На ней два слова: EL JEFE (Шеф, глава – исп.). Ага, сотрудники поняли намек. Вроде как латинос сам себя назначил боссом. Но они, конечно же, понятия не имели, что jefe означает еще и «отец» и что он Старший Ангел, не кто-нибудь, а отец и патриарх целого клана. Отец небесный, Творец, мексиканский Один.
И кстати (bi de guey), семейство де Ла Крус жило здесь, когда ваших предков и на свете не было.
Начальство и не подозревало, что он — один из множества отцов-основателей, ступивших на эти земли. Его дед, Дон Сегундо, приехал в Калифорнию после мексиканской революции, пересек границу в Соноре на роскошном гнедом жеребце по кличке El Tuerto (одноглазый – исп.), потому что второй глаз был выбит пулей снайпера. Дед привез раненую жену в Юму, надеясь на помощь хирургов-гринго. Жил в адски жаркой глинобитной лачуге у стены местной тюрьмы, так близко, что слышал вонь и вопли, доносящиеся из казематов. А потом Сегундо угнал фургон и потащил жену в Калифорнию, чтобы записаться солдатом на Первую мировую. Убивать он научился, когда воевал с генералом Уэрта7, и неплохо научился. И немцев он ненавидел из-за военных советников из Баварии в мерзких островерхих касках, которые учили бойцов Порфирио Диаса стрелять из автоматических ружей по крестьянам-яки.
Отец сотни раз рассказывал ему историю Деда.
А когда Соединенные Штаты отказали Деду в его просьбе служить, он остался в Лос-Анджелесе. Отцу Старшего Ангела, Антонио, было пять лет.
Его не пускали в общественный бассейн в Восточном Л-А. из-за чересчур смуглой кожи. Но он выучил английский и полюбил бейсбол. Де Ла Крус опять стали мексиканцами, когда их выслали на юг с волной Великой депортации в 1932-м, погрузили в товарные вагоны вместе с двумя миллионами метисов и вывезли через границу. В тот период Соединенным Штатам внезапно надоело отлавливать и депортировать китайцев.
Который. Сейчас. Час? Когда мы уже выйдем? Перла еще не одета?
Он обхватил руками голову. Вся история его семьи, весь мир, Солнечная система и Галактика вращались вокруг него в странной тишине, и он ощущал пульсацию крови в собственном теле и само время, тиканье часов, отчитывающих срок его существования на земле.
— Мы уже можем идти? — возопил он. Но не расслышал собственного голоса. — Мы уже готовы? Эй, кто-нибудь?
Но никто его не слушал.
ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ: