Франц Кафка — гений, уверенный в собственном крахе

3 июня 1924 года в санатории под Веной умер Франц Кафка — писатель, создавший абсурдный мир и по точности пророческих текстов вставший в один ряд с Оруэллом. По просьбе «Правил Жизни» Константин Сперанский объясняет, почему это определение не совсем оправданно, и рассказывает, на какие особенности творчества и жизни Кафки нужно обратить внимание, чтобы попытаться его понять.

Кафка нынче в моде — эти слова немецкого критика Теодора Адорно можно повторить и теперь. Кафка, кажется, из моды уже не выйдет никогда, его влияние огромно, варианты интерпретаций его текстов не перестают множиться, будто постановления неусыпно работающей канцелярии. Странно вообще представить, какой была бы наша современность без влияния Кафки. Не только писатели, сценаристы, режиссеры, теоретики и философы обязаны Кафке своим вдохновением, но, кажется, само наше время изо всех сил и давно ищет способы расплатиться с ним по долгам, но все никак не может подобраться к этой задаче.

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

«Мир ловил меня и не поймал» — эпитафия русского философа Георгия Сковороды, сочиненная самому себе, подошла бы Кафке. В конце концов, оба архетипически соответствуют хитроумному Одиссею, каким бы странным это ни казалось по отношению к автору, за которым закрепилась слава творца безнадежных и жутких художественных миров. Но это миры не фантастические, не сюрреалистические, а кафкианские — другого слова к ним не подобрать.

Ной, приговаривающий к казни водой

Некоторые читатели ставят тексты Кафки на одну полку со ставшим необаятельным мемом романом «1984» Оруэлла. Считается, что Кафка предсказал ужасы XX века, что он предупреждал о них, что он их предрек. Афоризм советского художника Вагрича Бахчаняна «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью» сейчас повторяют с придыханием. Философ Ханна Арендт предостерегает против такого прочтения австрийского писателя: «Если бы творчество Кафки было лишь пророчеством грядущего ужаса, это пророчество было бы таким же дешевым, как и все другие предсказания гибели, обрушивающиеся на нас с начала нашего столетия». Ей вторит Адорно: если Кафка только констатировал, что человеку нет спасения, что путь к абсолюту ему перекрыт, а его жизнь погружена в ничто, стоило ли городить весь этого огород? Почему корпус комментариев к писателю тысячекратно превосходит его наследие?

Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы понять, каким было главное потрясение в жизни Кафки. Он жил в эпоху исторического разлома, в пору революций, крушения империй, великой войны. Но все это было только фоном его отношений с отцом, обладавшим непререкаемым авторитетом, властным и строгим человеком. Герман Кафка был селфмейдменом, лавочником, вышедшим из низов, — он постоянно упрекал своего сына, что тот пришел на все готовенькое, что не видел настоящей нищеты и боли. Желая вырастить наследника, предприимчивого и инициативного спартанца, отец сделал из Франца робкого, болезненного, невротичного и неуверенного в себе человека.

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
ALAMY/LEGION MEDIA

В повести «Превращение», которую писатель называл одним из самых откровенных своих текстов, он изобразил отношения в собственной семье, а в образе бедолаги Грегора Замзы, превратившегося в насекомое, — самого себя. Отец, который отказался признавать в насекомом своего сына и в отвращении швырялся в существо яблоками, одно из которых впоследствии и доконало Грегора, явно списан с главы семейства Кафки.

Как бы сейчас странно это ни звучало, «истинный» Кафка отличался силой, здоровьем, аппетитом, громкоголосием, красноречием, самодовольством, чувством превосходства над всеми, выносливостью, присутствием духа, знанием людей, широтой натуры — словом, всем, чего так недоставало Францу и чего было с избытком у Грегора. Об этом сам писатель с саморазоблачительной доскональностью пишет в «Письме отцу». Он расписывается в чужести собственной фамилии, собственной семье, собственной судьбе.

Этот исповедальный, откровенный документ, где ядовитые обвинения сменяются жалостливой мольбой, сентиментальные воспоминания — ужасающими признаниями, написан человеком, осознающим свою обреченность и, несмотря на высказанную надежду, что письмо сможет «успокоить» отца и сына и «облегчить» обоим «жизнь и смерть», как будто намеренно составлено таким образом, чтобы Герман Кафка не прочел дальше первой страницы. Кафка сочинял это письмо три года, но так и не передал родителю. Отец писателя был человеком простым: литературу он считал вздором; когда Франц подарил ему свою первую вышедшую книгу, сборник рассказов «Сельский врач», с посвящением ему, тот даже не взял ее в руки, не взглянул на обложку, а приказал: «Положи это на столик у кровати». Кафка писал плотью и кровью, и «это» было сказано и про него тоже, так домочадцы будут называть и героя «Превращения» — «оно».

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

«Письмо к отцу» по объему как повесть, но это именно документ, попавший к нам, как и все наследие Кафки, как бы случайно. Текст сберег друг и душеприказчик писателя Макс Брод и опубликовал только в 1952 году, когда все члены семьи писателя были мертвы. Отец предстает в письме недосягаемой фигурой, по произволу собственной всесокрушающей власти способной творить невообразимое. Кафка вспоминает один эпизод из раннего детства, когда он среди ночи «скулил, прося воды», тогда отец встал, но не утолил жажду ребенка, а схватил его и выставил на балкон. «По своему складу я так и не смог установить взаимосвязи между совершенно понятной для меня, пусть и бессмысленной, просьбой дать попить и неописуемым ужасом, испытанным при выдворении из комнаты. Спустя годы я все еще страдал от мучительного представления, как огромный мужчина, мой отец, высшая инстанция, почти без всякой причины — ночью может подойти ко мне, вытащить из постели и вынести на балкон, — вот, значит, каким ничтожеством я был для него», — вспоминает Кафка.

Страшнее Авраама, приносящего в жертву своего отпрыска, может быть разве что Ной, проклинающий всех сыновей, а не только одного Хама. Таким отца изображает Кафка в «Приговоре». Герой рассказа, подобно Симу и Иафету, укрывает одеялом отца, но благодарности в ответ не встречает: «Знаю, укрыть меня хочешь, яблочко мое, но я еще пока не укрыт!» В конце концов капризный и свирепый родитель приговаривает сына к «казни водой», тот, будто заколдованный, несется к реке и топится со словами: «Милые родители, я ведь вас всегда любил».

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Объективация несчастья

Когда простой человек несчастен, он, в отличие от литератора, не прыгает первым делом за стол, чтобы доложить о своем горе. Кафку забавляла собственная способность объективировать боль: «Я могу даже с различными вывертами, в зависимости от дарования, которому словно дела нет до несчастья, фантазировать на эту тему просто, или усложненно, или с целым оркестром ассоциаций. И это вовсе не ложь и не успокаивает боли, это просто благостный избыток сил в момент, когда боль явно истощила до самого дна все силы моей души, которую она терзает. Что же это за избыток?»

Культурный критик Вальтер Беньямин полагает, что источник этот залегает в области краха, неудачи, которую принял в себе Кафка. «Чтобы воздать должное образу Кафки во всей его чистоте и всей его своеобычной красоте, ни в коем случае нельзя упускать из виду главное: это образ человека, потерпевшего крах. Обстоятельства этого крушения — самые разнообразные. Можно сказать так: как только он твердо уверился в своей конечной неудаче, у него на пути к ней все стало получаться, как во сне», — пишет Беньямин в своей статье об австрийском писателе.

Рукописи Кафки
Рукописи Кафки
ALAMY/LEGION MEDIA
РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Действительно, если взглянуть на формальную сторону жизни и судьбы Кафки, то перед нами образцовая история страдальца — и кажется, будто прав философ Гершом Шолем, который советует любое исследование о писателе «выводить из книги Иова». Собственную семью Кафка открыто обвинял в чужести ему: «Конечно, вы все мне чужие, между нами только родство по крови, но оно ни в чем не проявляется». Нелюбимая работа, страховое общество, на которой, впрочем, Кафка преуспевал: в его подчинении было несколько десятков человек, а сотрудником он был настолько бесценным, что начальство не отпустило его на фронт Первой мировой, куда он пытался отправиться добровольцем. Проблемы с женщинами, пылкие влюбленности, которые заканчивались неудачными помолвками — последняя попытка сойтись с возлюбленной Фелицией Бауэр привела Кафку к таким страданиям, что он прилюдно заплакал. «Кафка пришел прямо в комнату, в которой я работал, в разгар рабочего дня, сел около моего стола на маленький стул, который был предназначен для подателей ходатайств, пенсионеров и должников, и, сидя на этом стуле, стал рыдать. Он, содрогаясь, говорил: "Не ужасно ли, что так случилось?" По его щекам текли слезы. Я никогда не видел, за исключением этого случая, чтобы Кафка терял над собой контроль», — вспоминал его друг Макс Брод. Прибавьте к этому патологическую ненависть к себе, вообще к телесному здоровью, головные боли, бессонницу, мучительный перфекционизм (даже в маленькие служебные записки Кафка вкладывал свой талант), стремление к отшельничеству и страдания от чувства одиночества — список можно продолжить.

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

При этом писатель был душой компании и острословом, денди и гурманом, спортсменом и жизнелюбом. «Я еще раз подчеркиваю, что Кафке была присуща любовь к жизни, он был земным, и его религией была полнокровная жизнь, а не самоотречение и отстраненность от жизни, отчаяние, трагизм», — пишет Макс Брод в своей биографии.

ALAMY/LEGION MEDIA

Но чем ближе Кафка пытался подойти к жизни в ее обыденном изводе, жить, как пишет Ханна Аренд, «человеком среди людей», тем более далекой казалась эта перспектива. Общество делает героя Кафки парией, отверженным, стремится «заставить его сомневаться в реальности своего существования, заклеймить его даже в собственных глазах тавром "Никто". В мире, где каждому известна его роль, где люди исполняют предписанные функции, герой блуждает как во сне. Беньямин называет этот мир "первобытным миром", законы которого человек может преступить "просто по неведению", но это не освобождает его от кары.

Герои текстов Кафки прикидываются, что понимают законы мира, повинуются им. Стереотипный бунтарь возмутился бы — и немедленно угодил бы в жернова, стал бы частью массовки. Герои Кафки только разыгрывают смирение, на самом деле они хитры, полагает Адорно: «Для него единственная, мельчайшая, слабейшая возможность не допустить, чтобы мир оказался в конечном счете прав, — это признать его правоту. Нужно, как младшему сыну из сказки, быть тише воды и ниже травы, прикидываться беззащитной жертвой, не требовать себе справедливой доли по мирскому обычаю — по тому обычаю обмена, который беспрестанно воспроизводит несправедливость».

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Эффект непрерывного дежавю

Кафкианский мир часто называют абсурдным, но это определение не совсем точно. Перспектива абсурда как царства подавляющей бессмыслицы, разрушение привычных причинно-следственных связей все же находятся в понятной нам исторической реальности. Кафка же порывает с линейным представлением об истории: Беньямин подчеркивает, что даже мифический мир несравненно моложе кафкианского.

Этот древний мир наводнен буквализированными метафорами, истоки которых неясны, но оспорить которые невозможно, нет такой внешней точки. «Новый адвокат» — рассказ о коне Александра Македонского, который стал адвокатом; «Исследования одной собаки» — размышления, написанные от имени животного. Или «В нашей синагоге», где общинная жизнь оказывается связана с присутствием неведомого зверька, или самая очевидная — в «Превращении», где Грегор Замза, которого и в семье, и на работе считают паразитом, буквально им и обернулся. «Метафора впервые систематически становится у Кафки субъектом повествования, подрывая акции внешнего, которое здравый смысл связывает с реальностью. Кафка как бы поворачивает образ под микроскопом, не видя его условности, не замечая его предполагаемого значения», — пишет философ Михаил Рыклин.

Эту буквализацию метафоры, пожалуй, самым наглядным образом отметил у Кафки Альбер Камю: «Чтобы выразить абсурд, Ф. Кафка пользуется логической взаимосвязью. Известна история сумасшедшего, который ловил рыбу в ванне. Врач, у которого были свои взгляды на психиатрию, спросил его: "Клюет?", на что последовал резкий ответ: "Конечно нет, идиот, ведь это же ванна". Это всего лишь забавная история, но она прекрасно показывает, насколько абсурдный эффект связан с избытком логики. Мир Ф. Кафки — это в действительности невыразимая вселенная, где человек позволяет себе болезненную роскошь ловить рыбу в ванне, зная, что там он ничего не поймает».

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
ALAMY/LEGION MEDIA
РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Этот мир пленяет и ужасает нас, но мы не можем объяснить, чем именно. Даже вывести какую-то более-менее основательную мысль из его текстов — дело невозможное. Беньямин полагает, что каждая фраза взывает к истолкованию и в то же время избегает этого, каждая ситуация вызывает у нас эффект узнавания, пугающее непрерывное дежавю, мы как бы говорим: «Да, точно, так оно и есть!» — и следом задаем себе вопрос: «А откуда я это знаю?»

Показательна короткая притча писателя «Перед вратами закона», в которой рассказывается о человеке, тщетно пытавшемся пройти сквозь ворота к некоему Закону, но боявшемся гнева первого превратника; герой испробовал все способы, просидел у ворот всю жизнь, когда перед последним вздохом услышал крик стражника: «Эти врата были предназначены для тебя одного! Теперь пойду и запру их». О чем эта притча — не о бренности же бытия? Не о том же, что главное — не робеть и найти свое призвание? Что влекло человека к Закону: жажда познания, инстинкт смерти?

Ханна Арендт полагает, что Кафка от читателя требует усилия воображения. Тот, кто воспитан на классических романах и привык идентифицировать себя с героем, «ничего у Кафки не понимает», а тот, кто ищет для своего несчастья эрзац-мир, чтобы сбежать в него, — тем более: «рассказы Кафки разочаруют его еще больше, чем собственная жизнь». Только читатель, «взыскующий правды», будет благодарен, «когда на какой-нибудь единственной странице или даже в единственной фразе вдруг проявится обнаженная структура вполне банального события».

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Волшебство не творит, а взывает

«Легко вообразить, что каждого окружает уготованное ему великолепие жизни во всей его полноте, но оно скрыто завесой, глубоко спрятано, невидимо, недоступно. Однако оно не злое, не враждебное, не глухое. Позови его заветным словом, окликни истинным именем, и оно придет к тебе. Вот тайна волшебства — оно не творит, а взывает», — подсказывает Кафка в своем дневнике.

Теодор Адорно по этому поводу замечал, что в современном запутавшемся мире всякая деятельность лишь увеличивает путаницу. Все позитивное уже дано человеку, он только отдаляет его от себя в попытке замутить, забыть факт грехопадения. Человек хотел бы взять назад способность распознания добра и зла, но сделать это невозможно, поэтому он создает мотивации: «Весь мир полон их, больше того, весь видимый мир — это, может быть, не что иное, как мотивация человека, который хочет минуты покоя».

ALAMY/LEGION MEDIA

Добивался ли Кафка для себя посмертного покоя, когда приказал сжечь все свое наследие? Во всяком случае, он мог это сделать и сам, но тогда, возможно, окончательно потерял бы рассудок, подобно любимому им Гоголю. Он и письмо отцу передал не напрямик, а через руки матери, так и собственное литературное самоубийство перепоручил Максу Броду и подруге Доре Диамант. Последняя не моргнув глазом сожгла письма и дневник последних дней жизни, а вот друг ожидаемо ослушался.

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Так Кафка ускользнул еще и от собственного авторства. Простое объяснение его последней воли, что, мол, он разочаровался в своих текстах, не работает: литературу он считал своим главным призванием, его восхищало, как ловко у него ложились строки, он знал цену своему таланту. «Когда я, не выбирая, пишу какую-нибудь фразу, например: "Он выглянул в окно", то она уже совершенна», — писал он без тени смущения в своем дневнике.

Кафка оставил нам карты, схемы далекого древнего мира, с которым у современного нам существуют потаенные, пугающие связи. Соответствия между этими мирами существуют по причудливым законам странного узнавания. Ключ к кафкианской символике потерян безвозвратно со смертью писателя, хотя даже не факт, что он сам им обладал. Большинство текстов писателя не дописаны, это фрагменты, обрывки, черновики, даже роман «Процесс» он считал только первой пробой того, что в действительности хотел написать. В этом тайна Кафки, которую он поверяет желающим ее: в ускользании, в «обрывке речи», во взгляде, который заставляет сирен замолкнуть и только «ловить отблеск больших глаз Одиссея».