Правила жизни Людмилы Гурченко
Актрисой я стала благодаря папе. Он сказал мне: «Иди и вжарь як следует. Никого не бойся. Иди и дуй свое!» И вот я «дула» свое!
Мама относилась ко мне довольно критично: «Ну что Люся? Девочка не очень красивая — лоб большой, уши торчат...»
Я очень советский человек из очень советского города Харькова.
Мое полупролетарское происхождение и характер вылезали из всех швов моих платьев.
Я боялась Москвы, эту столичную публику. Все эти словечки: «экспроприация экспроприированных», «экзистенциализм» — я ничего не понимала.
Москва принимает понаехавших, делая очень точный отбор. Она оставляет талантливых.
Как ни странно звучит, я с детства мечтала умереть за Родину. А когда в 1957 году меня вербовал КГБ для работы на фестивале молодежи и студентов, я отказалась, и это меня уничтожило на долгие годы.
У меня в жизни никогда не было такой возможности — хлопнуть дверью и уйти. А вот меня уходили. И я была вынуждена элементарно добывать себе хлеб. В Голливуде такое никому не снилось! Если бы кто-нибудь из них снялся в «Карнавальной ночи», которая принесла миллиарды рублей... А я после картины угол снимала.
Нельзя быть в простое — мотор, свет, текст, форма, костюм — и ты опять живешь. Пусть даже и картина средненькая. Я почти 15 лет не снималась, поэтому была готова на все, что угодно.
Режиссеры уже не смотрели в мою сторону или делали вид, что меня не знают. А мне потом нужно было сделать вид, что я не помню, что они меня тогда не помнили. А я, к сожалению, помню все.
У меня только в 30 лет квартира появилась. И не от государства, а от развода.
Это сейчас супертехника, долби-шмолби, а тогда я пела в трамвайный микрофон.
После «Карнавальной ночи» мне прислали письмо из комитета комсомола: «Вы там танцуете, и у вас колено видно! Как можно?!» Это было целое событие: колено!
В театре роль можно ждать годами. Знаете, так недолго и состариться.
В фильме «Мама» я здорово упала на катке — ногу собирали по кусочкам. 19 осколков. Одна нога с тех пор почти на полтора сантиметра короче другой. Но или так, или без ноги — ниже колена ее бы отрезали. Я звонила из больницы Зиновию Гердту и спрашивала, можно ли после операции устроиться к нему в театр кукол.
Через три с половиной недели после операции, с гипсом и со всеми штырями и титановыми пластинками, меня повезли в Румынию, на каталочке. На общих планах за меня прыгала девушка-дублер — за рогами было непонятно, что это не я. А на крупных планах работала сама. Козлята прикрывали мою ногу.
Парадоксально, но именно тогда у меня был завал работы. Все режиссеры, которые раньше не замечали меня, вдруг встрепенулись: «Я не мыслю картины без вашего участия, дорогая!» Я говорила: «Я не могу ходить!» — «Ходить не надо, будете только садиться и вставать».
Я все время на каблуках. Без них я падаю назад. Даже домашняя обувь с каблучком.
Женский организм — это вам не гармонь: потолстею — поxудею, потолстею — поxудею. Надо держать себя в рукаx.
Я обожаю операторов. Это мужская работа. Это не актер, который xодит с зеркальцем в кармане. Я вообще не понимаю, как можно в актера влюбиться.
У меня никогда не было параллельных романов.
Я бы с удовольствием вышла замуж один раз и на всю жизнь — я однолюб.
Если меня обманывают — я не могу смотреть ему в глаза после этого. И ухожу, исчезаю. Я же Скорпион, серая ящерица. Ей обрубили хвост, она уползает, где-то трясется в пещере, потом хвост вырастает, она опять вылезает. Это про меня.
Любовь — возбудитель жизни, очень сильный. Но когда я смотрю, едет машина с шариками, мне их заранее жалко. Я уже вижу развод, коляску, детей орущих, кто встанет, кто не встанет к ребенку... Я пессимист.
Кобзона я забыла как страшный сон.
Я никогда не пила, не курила. Никогда не гуляла до утра. Выпила, голова кружится — ой, не мое. Курить меня столько раз учили. Ну не могу я — организм выталкивает.
Басилашвили закрыт. Сначала я даже не знала, как его отчество. Первый кадр — зима, финал картины, мы где-то в Люберцах, холод, ужас, 28 градусов. Обоим хочется в уборную. А это ж поле голое, гора. Он с одной стороны пописал, я с другой. А к концу картины это был родной человек.
Бернес говорил: «Ты такая дура зеленая, но не бл** — хорошая, цельная».
Самоирония — хорошая броня.
Советский Союз был прекрасен тем, что, приехав в любую точку этой огромной страны, я везде была своя и никто не спрашивал меня, кто я: русская или украинка. Для всех я была родная. А теперь для поездки с выступлением в родной Харьков нужно заполнять кучу бумаг.
Любому благодарному человеку и я благодарна. Я очень благодарная. Очень.
В детстве на школьном утреннике мой праздничный костюм всегда состоял из форменной фуражки почтальона и житковской «толстой сумки» на ремне.
В моем понимании стильно выглядеть — это прежде всего не быть смешной. Самое страшное для человека — быть смешным. Не уметь взглянуть на себя со стороны.
Дома я все с себя сбрасываю. Там я такая несчастная. Тихонько хожу, могу ссутулиться. Увидев меня дома, во мне можно разочароваться.
Если я после спектакля пришла не усталой, значит что-то не так сделала, не выложилась до конца.
Я никогда не могла называть точную сумму своего гонорара, говорила: «Сколько дадите».
Мать я, честно говоря, никакая. Актрисе нельзя быть матерью. Все нужно отдавать или профессии, или детям. Я выбрала первый путь. Хотя это, может, и жестоко.
Я привыкла, что газета может написать, что у Гурченко отнялись ноги, а я в этот момент танцую на сцене.
Талант должен рождаться с локтями. А у меня их нет.
Крестов и шрамов на мне много.
Вот, например, спросят: «Как вы себя чувствуете в роли стареющей женщины?» Я все прекрасно понимаю, паспортные данные они и есть паспортные данные, но не до такой же степени.
У меня уже нет моих поклонников-одногодок — вымерли все.
Ну да, я не позвала на свой бенефис ни одну женщину. А зачем? Что я буду с ней делать? Выяснять, у кого больше морщин?
Вот если вам скажут, что вы говнюк, — пойдите докажите, что это не так.
Думаю, что меня так никто и не знает.