Правила жизни Иосифа Бродского
Если выпало в империи родиться, лучше жить в провинции, у моря.
Когда находишься в плохих обстоятельствах, перед тобой выбор — сдаться или пытаться противостоять. Я предпочитаю противостоять сколько возможно. Вот это и есть моя философия, ничего особенного.
Назвать поэта «поэтом отчуждения» — величайший комплимент, который ему можно сделать.
Человек, который внутри себя начинает создавать свой собственный независимый мир, рано или поздно становится для общества инородным телом, становится объектом для всевозможного рода давления, сжатия и отторжения.
Мне кажется, я перепробовал все. Не все, но многое. Суть не в формальных экспериментах, не в освобождении от формы. Что касается содержания, то я просто рассматриваю себя в роли подопытной морской свинки своих собственных идей и смотрю, что происходит с ними, и стараюсь их записывать.
Поэзия по сравнению с прозой то же, что и воздушный флот по сравнению с пехотой в армии.
Для меня есть два поэта — Цветаева и Оден. Они очень разные, но у них есть одна общая черта: оба поддерживают — или их поэзия поддерживает — философию дискомфорта. Это доходит почти до «чем хуже, тем лучше», или, в случае Одена, «тем интереснее».
Я никого не представляю, не выступаю за кого-то или за что-то кроме себя самого.
Ирония — вещь обманчивая. Когда с насмешкой или иронией говоришь о ситуации, в которой находишься, то кажется, что не поддаешься обстоятельствам. Но это не так. Ирония не дает уйти от проблемы или подняться над ней.
Пыль — это плоть времени, плоть и кровь.
Я не могу говорить о себе и своих стихах: мне это нравится, это я написал. Но как я это сделал? Думаете, легко говорить о своих стишках?
Должен сказать, что люди в равной степени расположены к добру и злу. Но люди, насколько я знаю, предпочитают легкие решения, а совершить зло легче, чем сотворить что-либо доброе.
Язык — начало начал. Если Бог для меня существует, то это именно язык.
Я не хотел бы быть среди тех, кто пророчит будущее. Я не хотел бы пополнять количество бессмысленной информации. Однако я думаю, что наступающая эпоха, обновляющийся мир будет менее духовным, более релятивистским, более безличным, я бы сказал, менее человечным.
Как и Оден, я могу сказать, что принадлежу к культуре сигарет и алкоголя, а не к культуре наркотиков.
Очень хорошо помню те времена, когда я работал в геологических партиях. Много времени провел в тайге, в Восточной Сибири. Там водились волки и медведи, и лишь однажды я встретил в лесу человека и был в большем испуге, чем если бы встретил зверя.
Роль художника и его долг... Ну, если применительно к поэзии, литературе — то хорошо писать, только и всего.
Когда я доделываю стихи, углубляю... это самые лучшие часы. Ты часто и не подозревал, что там внутри таится, а язык это выявил и подарил тебе. Такая вот неожиданная награда.
Жизнь – только разговор перед лицом молчания.
Как-то вечером, возвращаясь от Ахматовой в переполненной электричке, я вдруг осознал, от кого еду, с кем я сейчас говорил. Будто пелена спала с глаз. И с того дня я стал бывать у нее постоянно.
Политика – самый нижний уровень духовной жизни.
Наверное, я христианин, но не в том смысле, что католик или православный. Я христианин, потому что я не варвар.
Не познав рабства, невозможно почувствовать вкус свободы, поскольку все в этом мире взаимосвязано. О какой такой свободе можно рассуждать, если наша физическая свобода определяется государством, политическая свобода — рабством и даже религиозная свобода, если иметь в виду христианство, определяется днем Страшного суда?
Свобода слова неизбежно ведет к его инфляции.
Писатель — орудие языка. Язык остается, невзирая на личности. Так уж случается, что постоянно появляются писатели, которые раскрывают и выявляют зрелость языка. Пока будет жив русский язык, он сохранит свою великую литературу.
Время – единственное, что важно в мире. Время намного интереснее, чем, например, пространство. Потому что пространство — это вещь, тогда как время — это представление о вещах, о Вещи. И если бы мне нужно было описать то, что меня интересует, — так это то, что время делает с человеком.
Все-таки мне больше по душе идея своеволия, непредсказуемости. В этом смысле я ближе к иудаизму, чем любой иудей в Израиле. Просто потому, что если я и верю во что-то, то я верю в деспотичного, непредсказуемого Бога.
Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли общество «Память». Или отдел идеологии при ЦК. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже этого кота?
Если бы я был молодым поэтом или... да кем угодно, хоть десантником, я читал бы скорее древних. Думаю, никто не имеет права прикасаться к бумаге до того, как прочтет «Гильгамеш». Никто не имеет права писать, не прочитав «Метаморфозы» Овидия. То же относится к Гомеру и Данте. Прежде чем мы доберемся до Данте, есть множество прекрасных римлян. Я бы выбрал Марциала.
Теперь родные довольны, что я поэт, а когда-то были страшно против. Первые лет пятнадцать никак не могли с этим примириться, да? [Смеется.] Впрочем, их можно понять... Я и сам не в особом восторге. Лично я охотней стал бы летчиком, летал на маломестных самолетиках где-нибудь над Африкой.
Мир меня давно не удивляет. Я думаю, что в нем действует один-единственный закон — умножение зла. По-видимому, и время предназначено для того же самого.
Писать стихи — это как бы упражняться в смерти.
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.