Рассказ Дианы Арбениной о том, почему музыка удивительно жестока и не терпит измен
Первые 20 лет я играла в рок-н-ролл. Следующие 10 лет рок-н-ролл играл мной. К этому времени я успела познакомиться со знаменитой формулой «секс драгз энд...» и выучить наизусть все ее ингредиенты. Жонглируя один за другим невменяемыми юными годами и собой на карнизах крыш, я с лихвой получила то, о чем и мечтать не могла в родительской северной квартире: безграничную свободу. Что с ней делать, я понимала не больше, чем в управлении космическим кораблем. Поэтому, чего скрывать, легкость бытия действительно бывает невыносима, как этот несчастный космический корабль, который ржавеет в огороде вместо того, чтобы рассекать небесные дали.
Тем временем эксперименты над собой я ставила с удивительным упорством изверга. Организм страдал, сознание корежилось, сердце надрывалось. Но умереть мне все-таки не удалось. Бог миловал. Точнее, у Него на меня были иные планы. О юности с тех пор я вспоминаю с вежливо скрываемым отвращением.
Единственное, чем я занималась страстно, были песни. Я писала их постоянно. В кафе, в кровати, на полу, на табурете, под столом, в самолетах, в туалетах, на крышах, во время попоек, в темноте клубов, утром, днем, вечером, ночью и снова утром. Процесс занимал меня невероятно. Думаю, так же страстно пишутся картины, или летает мячик на футбольном поле. Чувствуя, как внутри меня начинает бродить что-то волнующее, необъяснимое, я повиновалась и моментально отдавалась процессу. По нему единственному, а еще по звонкам друзьям в 5 часов утра («спишь?» — «нет» — «можно, спою новую песню?» ни один, кому я тогда звонила, не отказал) я испытываю ностальгию.
Песни, песни, песни... фантастическое удовольствие! С сексом это не сравнить. Секс был просто частью игры. Эдакой обязанностью, выполняемой чаще всего в измененном состоянии, далеко не блестяще, и в принципе приносил он такое же отвращение, как и все остальное.
Я быстро поняла, что любовь, о которой я постоянно пишу, не имеет ничего общего с физическим контактом. То, что происходило между мной и объектом влюбленности, было отчасти странно, отчасти неловко, и в целом гораздо хуже, чем любовь песенная, изобретенная мною же. Но любви хотелось, и нужно было ее найти. Не понимая, что делать с этим несоответствием, я примеряла на себя простейшую избитую модель поведения. Беда в том, что она была для взрослых, а я оставалась ребенком. Помню, как часто я, убираясь в хлам, просила кого-нибудь из продолжавшей гулять компании: «Пожалуйста, полежите со мной. Без всего этого. Мне надо просто заснуть». Сказка на ночь и человеческое тепло — именно этого я действительно тогда хотела.
Моей первой настоящей, гигантской любовью была гитара. Я влюбилась в нее в 16 лет. Столько лет прошло, а я цепенею от счастья и волнуюсь, когда беру ее в руки. За эти годы наши отношения изменились. Она всегда со мной, но теперь я касаюсь ее реже. Мне больно. Писать песни стало невыносимо и по-настоящему, без дураков, больно.
В 1993 году в Питере я, как и подобает людям в юном возрасте, отчаянно заигрывала со смертью и бесконечно страдала. Все вокруг страдали от несчастной любви и тоннами сгружали друг на друга эпистолярное юношеское нытье. Страдать было в кайф — как безопасно прыгать с парашютом или кататься на американских горках. Покатался — и домой обедать. Отчисление из универа, прыжки на подоконнике студенческой общаги — все это детский лепет счастливого ребенка, который не ведает, что творит. Помню, тогда я увидела фильм Оливера Стоуна The Doors. Господи, как я радовалась, что есть, точнее был, сумасшедший красавчик, который так же дебоширит, пьет, надувает губы и так же загадочно скитается по пустыне, как мы — по Питеру. Джим Моррисон — один из моих учителей, а Манзарек — бог пианино, пионер, придумавший клавишную рок-н-ролльную эстетику звука XX века. И все было хорошо, и как-то немного не взаправду.
Сейчас же каждая песня приносит мучения. Неважно, как я себя чувствую в начале ее рождения. Неважно, сколько времени я ее пишу, и счет всего лишь на часы, не на дни. Написав ее, я оказываюсь раздавлена, мир рушится, и я не знаю, к кому бежать за помощью. И дело не в том, что каждый такой вырывающий душу сеанс приближает меня к смерти (каждому свое — у кого-то новый год, а у меня новая песня). Дело вовсе не в этом. Просто мне до сих пор непонятно, почему я не могу жить как все нормальные люди. Почему я страдаю от того, что мне приносит Вселенная. Я ропщу, понимая, что эти вопросы останутся без ответа. А потом смиряюсь. А следом приходит самое человечное чувство — благодарность за то, что я нашла свой путь и предназначение. И так по кругу. Неудивительно, что гитару я сейчас старательно обхожу стороной. Мазохизм под минимальным, но контролем. Умирать на самом деле не хочется никому и никогда.
Я пишу об этом без истерики. Как человек, уцелевший после цунами. Пока мы живы. Пока нам повезло. И за это спасибо.
20 лет подряд я напропалую играла в музыку. Потом музыка стала играть мной. Играть открыто, жестко и бескомпромиссно. Стало ясно, что музыка — мой единственный билет, причем в один конец. Другого точно не будет, музыка останется со мной навсегда. Соскочить не удастся. Я музыкально инфицирована, и вирус крепко обосновался в моих клетках. И, кстати, упаси господи попробовать дать от нее деру или изменить ей. Музыка отпускает сразу. Хочешь идти? Иди! Но никому не позволяет вернуться. Вернуться пытаются все.
Три раза я распускала «Снайперов». Понимала, что все превращается в беспонтовый бизнес, только шоу. Меня это никогда не привлекало. Мне всегда нужен был только кураж, только полет, только напалм. Едва я слышала в туре за обедами бесконечное «какая ох... горчица», я понимала, что группа идет ко дну. Надо сказать, в России играть рок-н-ролл – вообще самоубийство. Кто мы? Недобарды, недоблюзмены на фоне душераздирающей однодневной дешевки, заполонившей эфир. Тут поневоле заговоришь про горчицу и недотелок.
Однако несмотря на полулегальное существование, сантиментов я была лишена напрочь. Как только чуяла запашок застоя — группа моментально переставала существовать. Помню, как это произошло в 2008 году. Стоял декабрь, мы играли акустический концерт в Доме музыки. Я в короткой черной гипюровой юбке изо всех сил держалась за стойку, чтобы не упасть. Но, читая стихотворение, так пьяненько растрогалась, что рухнула на коленки и проехалась по всей сцене. Капрон колготок сжег кожу, засаднило, заалело, я взвыла. Обалдевший техник выскочил на сцену и в качестве дезинфекции плеснул мне на колени водкой. И тут я уже конкретно зарыдала. Тушь потекла по щекам. Операторы — а на свою беду мы еще и снимали этот концерт — пришли в экстаз. Мой друг, кажется, единственный в зале понимавший уровень творящегося на сцене беспредела, выскочил на улицу и два часа сидел в машине, не в силах сдвинуться с места. Дом музыки мы выбрали, надо сказать, идеально. Большего несоответствия можно было добиться, разве что учинив все это на сцене Кремлевского дворца съездов. Утром группы уже не было, а я летела на Южный полюс приводить себя в порядок. Самое удивительное, что концерт этот мы-таки выпустили! И был он назван «Последний патрон».
Историям подобным несть числа. Все они одинаково упоительно безрассудны. Все они оголтелые, веселые и неприостановленные. И быть собой, и позволять себе делать что хочу — это мизер в обмен на жизнь, отданную музыке и сцене.
За эти годы я окрепла. Прошла огонь и воду (медные трубы мне никогда, к счастью, не предлагались). Не довела себя до творческой немощности. Не превратилась в обезображенную временем копию себя молодой. Я крепко стою на ногах и терпеливо несу свой крест. Мне давно уже плевать, что меня не приняла ни одна тусовка, что я везде и всюду до сих пор себя чувствую чужой, неудобной, неуютной, не своей. Я не заискиваю перед сильными мира сего ради денег и крыши. Я не вожу дружб ради положения в светском обществе. Тогда, 30 лет назад я, трогательная девочка с душой нараспашку, была уверена, что есть музыкальное братство, а по Невскому, обнявшись, ходят Виктор Цой, Борис Гребенщиков и Майк Науменко. Они пьют пиво из горлышка и поют песни. Наивно, как говорится, супер. Спасибо за уроки. В моем мире они, кстати, до сих так и ходят обнявшись, так и поют. Вопрос, кто ходит так в вашем?
Музыка удивительно жестока. Чем больше чувств она провоцирует, тем меньше в ней сантиментов. На днях посмотрели с детьми на редкость приторный фильм про мальчика, искавшего родителей, которые от него отказались. И он придумал, что будет громко играть на гитаре, чтобы они его услышали. И моментально написал симфонию, которую возрастные актеры с унылыми лицами, отчаянно переигрывая, исполнили в Центральном парке Нью-Йорка, в то время как через толпу людей, к сцене, где стоял маленький маэстро, с разных сторон прорывались мама и папа. И все счастливы, и держатся — тьфу, черт возьми – за руки, и смотрят друг на друга. Инсулиновый ад. Редкостная галиматья. Сразу хочется пересмотреть первый сезон Stranger Things с офигенными мытарствами Оди и догнаться Шелдоном. Но не будем отклоняться от темы. В эпопее про мальчика-гения с первых минут с экрана на нас полились кубометры сахара. Чувствуя, что впаду в гликемическую кому, я побежала курить и на ходу зачем-то съела кусок торта (клин клином, как говорится). Так вот, в этом помпезном кино мальчик постоянно повторяет фразу: «Я слышу музыку», и нам показывают прохожих, порывы ветра, тающие сосульки, решетку на тротуаре, под которой грохочет метро. И в этой сценарной идее абсолютная, ничем не прикрытая ложь. Никакой музыки в мировой какофонии нет. Есть набор звуков и подобие ритмического рисунка. Все это к музыке не имеет никакого отношения. Дети, тонко чувствующие фальшь, на следующий день то и дело прикладывались к дверному косяку или кухонному столу, замирали, поднимали пальчики и издевательски шептали: «Я слышу музыку!»
В этом случае музыку «услышать» нельзя. Так же, как нельзя придумать любовь, из которой она состоит. Ее можно родить. Произвести на свет божий. И на этом ваша миссия творца заканчивается, и начинаются долгие годы рабства. Вы наивно полагаете, что это вы — герой, вы управляете, вы решаете. Какое милое заблуждение! За вас уже решили. Кто? Хороший вопрос. Сегодня я предпочту ответ — обстоятельства. Случайность. Все отчасти есть результат обстоятельств. Если бы я не пошла на концерт известной певицы, я не встретила бы там человека, которого полюбила. Если бы Артем не родился в стране бейсбола, он бы в него не играл. А мама после журфака по распределению случайно попала в газету, где работал мой папа. Аргументы бесконечны и погоды не делают. Но факт остается фактом – из года в год вы заложник музыкального бытия. Помните, как молоденький Мик Джаггер, картинно держа в руках сигарету, на вопрос «Сколько вы будете этим заниматься?» лениво тянет в ответ: «Пару лет от силы». 50 лет как один день, не так ли, господин Джаггер? Помню, лет восемь назад была в Риме на концерте «роллингов». Концерт, нет, скорее даже событие меня перевернуло абсолютно. По сцене Circo Massimo метался клубок человеческой энергии лет семидесяти. Я, стоящая в толпе возрастных дядь и теть, облитая с ног до головы их пивом, просто оцепенела от стыда за нытье, которое я себе уже тогда начинала позволять. Мне было всего 40 лет против его 70. Я еще ничего не сделала, а уже успела устать. Успела стать недовольной и утомленной. После того концерта я замолчала навсегда. И стыд не позволяет мне ссылаться на возраст.
Музыка не прощает измен. Она самая великая фам фаталь. И звучит она в каждом из нас песней, которую невозможно спеть, невозможно разгадать. В этом и есть ее сила. О, как смешны наши желания написать непременный хит. Как мелочны наши амбиции и тщеславие перед толпой людей, пришедших на концерт. И как мы становимся свободны, отказавшись от всей этой пены дней на ковровых дорожках.
Ведь, наверное, именно за этой свободой я рванула тогда, 30 лет назад, из Магадана в Петербург. Свободой, которую никогда не обретешь ни в маленькой северной квартирке родителей, ни в пентхаусе на Патриарших прудах. Свобода и есть моя музыка.