Академики ран
БРАЙАН МОКЕНХАУПТ: «Пару месяцев тому назад я наткнулся на сайт с множеством снимков и видео из Ирака — таких, какие в новостях обычно не показывают. Я смотрел, как снайперы-повстанцы убивают американских солдат, и как взрываются на рынках начиненные пластитом машины. Все это сопровождалось обычным для пропаганды саундтреком — характерной музыкой металлического тембра и громким ритмическим пением. Чтобы создать напряжение, репортеры держали в кадре пустой участок дороги. Потом на нем появлялись армейские джипы и следовал взрыв — "грибы" из грязи и дыма, летящие по воздуху куски металла... На других записях и снимках убивали мятежников, минирующих шоссе, на третьих я видел жертвы перестрелок и останки взорвавших себя смертников — зрелище, не предназначенное для человеческих глаз. Меня мутило от этих картин, но их привычность затягивала, возвращая душевный комфорт, и я не мог остановиться, насытиться — все щелкал и щелкал мышкой, переключая изображения. Наверное, так чувствует себя наркоман, принявший дозу после долгого перерыва: и приятно, и тошно, и все расцвечено прежними ощущениями. По коже моей побежали мурашки, под ложечкой засосало. Я встал — ноги у меня подкашивались — и пошел на кухню готовить ужин. Принялся резать лук, но вскоре заметил, как дрожат мои руки. Сделал паузу, но дрожь не унималась. Тогда я выпил пива. Прислонился к кухонному столу — у себя дома, в Америке, — и вся здешняя жизнь вдруг показалась мне чужой.
Я вернулся из Ирака больше года назад, и для моих близких, столько всего переживших, то время давно стало прошлым, о котором лучше всего накрепко забыть. Но в спокойные минуты их облегчение порождало во мне чувство вины. Возможно, они считают, что я в таком же восторге от своего возвращения, как они от того, что снова меня видят. Возможно, они думают, что если бы я мог начать все заново, то не поехал бы туда. Что ж, может быть, и не поехал бы.
Но мне не хватает Ирака. Не хватает этой войны. Войны вообще. И мне очень трудно понять, почему это так.
Я рад, что вернулся домой, что убрал подальше свою военную форму, что каждое утро просыпаюсь рядом с женой. Я беспокоюсь за друзей, оставшихся в Ираке, и жалею, что они еще там. Когда я сам был с ними, тоска и мучительное сознание того, что я совершенно не властен над собственной жизнью, часто заставляли меня искренне ненавидеть войну. Мне не нравилось чувствовать себя оккупантом, я не был уверен, что наше дело правое. Стоит ли оно того, чтобы убивать и умирать за него? Хаос и страдания, которые я видел, были ужасными и отталкивающими. Но война смещает и искажает наши жизненные ориентиры, проливая свет на те области, которые для большинства людей так и остаются темными и неисследованными. А когда эти области освещены, они становятся частью нас самих.
Как-то на вечеринке, задолго до армии, я услышал один разговор. Мой приятель, несколько лет отслуживший в морской пехоте, сказал знакомой, что, проведя хотя бы день с заткнутым за пояс пистолетом — даже если никто этого не увидит, — она будет чувствовать себя по-другому. К лучшему это или к худшему, но она станет по-другому смотреть на мир. Вооруженный человек чувствует свою силу. Она не согласилась, и он пожал плечами. Не было смысла спорить: он просто открыл ей кусочек истины. Конечно, он был прав. Но это еще не все.
Я целыми часами наблюдал мир сквозь прицел винтовки, следил за течением будней. Женщины развешивали белье на крышах. Мужчины торговались на рынке над бараньим окороком. Дети шли в школу. Я смотрел на них и надеялся, что мое присутствие сделает их жизнь лучше и когда-нибудь я это увижу — это будет своего рода искупление. Но заодно я искал взглядом человека, который делал бы что-то плохое; найдя, я застрелил бы его. Когда вы беретесь за оружие с намерением убить, вы словно вступаете в очень странную и серьезную игру. Каждое утро кто-то просыпается с желанием убить вас. Когда вы идете по улице, они выжидают, а вы, в свою очередь, хотите убить их. Это не жажда крови — это просто работа, которую вы взялись выполнять. И если вы американский солдат, у вас есть полный набор средств для ее выполнения. Вы можете выстрелить из винтовки, метнуть гранату, а если этого недостаточно, вызвать танки, вертолеты или даже истребители. Повстанцы тоже кое-что умеют: они могут превратить утро на рынке в кошмар, разнести в клочья человеческую плоть, сделать из джипа груду обгорелого металлолома. Вы все — участники страшного магического шоу, одновременно могучие и беспомощные.
Всем известно, что война привлекает мужчин. В каком возрасте мальчишки впервые кладут палец на курок? Задолго до того, как влюбиться в девушку, они влюбляются в войну или, по крайней мере, в ее ходовой образ: ружья, взрывы и мужскую доблесть. Когда мы с соседскими ребятами играли в войну, в этом не было ни страха, ни горя, ни трусости. Смерть была временной — досчитай до шестидесяти, а потом можешь вскочить и играть дальше. Мы еще не знали о тьме. Юноши мало чем отличаются от мальчишек — они тоже любят неведомое и тоже вдохновляются мечтами о честном исполнении долга, подвигах и пьянящей власти, которую дает оружие. Со временем война развеивает многие подобные иллюзии, и очень часто люди убеждаются в том, что освобождение от принятого в нормальном обществе запрета на убийство — это на самом деле не свобода, а тяжкое, одинокое бремя. Но даже в своих худших проявлениях война не похожа ни на что другое. Нам недостает сильных ощущений, и война с лихвой возмещает эту нехватку. Война словно сдирает с тебя кожу, и ты живешь с обнаженными нервами, упиваясь яркими впечатлениями, когда все вокруг кажется аномальным и в то же время в точности таким, как надо, причем этот парадокс не вызывает ни малейшего удивления. А потом смерть снова обходит тебя стороной, и ты будто рождаешься заново, опьяненный жизнью, и смеешься над смертью. Пальба и взрывы бьют по твоим нервам, но ты все равно хочешь их слышать.
Для знающих людей в этом нет никакого секрета: война возбуждает. Иногда это меня поражало, иногда моя любовь к войне внушала мне отвращение к самому себе, но я все равно не переставал ее любить. Даже в минуты относительного затишья война ярче, громче, стремительнее, интересней, трагичней, губительней — в ней всего больше. И уже тогда я знал, что когда-нибудь буду скучать по ней, по этой жизни, такой странной и необычной. Сегодня от войны остались лишь отдельные эпизоды и чувства, и где-то в этих воспоминаниях прячется причина грусти с примесью сожаления.
На одном задании мы спрыгиваем с машин и отправляемся в ночь. Я веду отряд в темноте через каналы и поля в город, и дальше, по узким утоптанным земляным улицам. Все уже спят или, по крайней мере, сидят под крышей. Мы заглядываем в калитки и поверх стен во дворы и дома. Кое-где мерцают экраны телевизоров. Какая-то женщина моет в раковине посуду. Вдали раздается собачий лай. Никто не знает, что мы крадемся по улице. Мы останавливаемся на перекрестках, осторожно проверяем, не прячется ли кто-нибудь за ближайшим углом, наводим оружие на стоящие у ворот машины, на балкончики и витрины магазинов. Все чисто. Мы продолжаем движение. Из маленькой лавчонки впереди доносятся смех и мужские голоса. Возможно, раньше эти люди сидели по вечерам снаружи, но теперь они внутри, где безопасно. Точнее, безопасней. Открывается дверь из листового железа, и из лавки выходит человек с сигаретой и зажигалкой в руках. Еще не перестав улыбаться, он вдыхает прохладный ночной воздух. Потом его глаза выкатываются на лоб, он шарахается назад, охваченный паникой, и чуть не падает: я стою всего в паре метров от него. Я бормочу приветствие, и мы снова уходим во тьму.
А вот другая ночь. Мы заблудились во время песчаной бури. Я сижу рядом с водителем, пытаясь разобрать дорогу в этой круговерти, а за нами едут еще три джипа. Фары не высвечивают ничего, кроме вихрящейся пыли. Мы колесили по этим дорогам месяцами и знаем их хорошо, но сейчас это не помогает. Поэтому мы едем медленно, стараясь не свалиться в канаву и не вломиться в чью-нибудь кухню. Мы ругаемся и смеемся. Ситуация нелепая, но нам очень весело. А еще как-то ночью джип моего взводного охватывает пламя, и он превращается в страшный и прекрасный клубящийся цветок из красного, желтого и оранжевого, на время разгоняющий тьму. Каким-то чудом нам опять удалось уцелеть — уже в который раз.
Снова ночь, и Маккарти брюзжит; вишневый огонек его сигареты прыгает в темноте. Ему обидно, что он останется дежурить за пулеметом и не пойдет с нами. Сегодня мы покинули лагерь рано утром, потом вернулись поужинать и сейчас готовимся взять штурмом дом торговца оружием. Это наш первый настоящий рейд. Я встряхиваюсь, привычным движением поправляя на плечах увесистый бронежилет. Потом — каска, пакет первой помощи, карты, рация, патроны, винтовка и так далее. Теперь я выгляжу как все остальные — я стал частью этого странного разрушительного организма. Мы собираемся вокруг спутниковой карты, развернутой на капоте джипа, и намечаем маршрут. Уэллс, командир группы, объясняет, как мы должны действовать. Быстро проникнуть внутрь. Следить за опасными зонами. Если он вооружен, убить его. Я обвожу взглядом группу, лица друзей, так хорошо мне знакомые, и ощущаю нашу коллективную силу, эту пресловутую мощь. Конечно, здесь играет свою роль чувство локтя. Мы делим между собой и унижение, и эйфорию, и боязнь смерти. Но есть тут и нечто большее: подчинение своего я, вольное или невольное, бездушному механизму. Верю ли я в справедливость войны? Неважно. Отбрось это и живи моментом, где мало что можно понять и еще меньше проконтролировать, где весь мир сужается до одной улицы, одного дома, одной комнаты, одной двери.
После полуночи мы залезаем в машины, они вереницей выезжают из лагеря и направляются к нужному дому. Я сижу на заднем сиденье, и меня понемногу охватывает страх; в животе жжет. Я думаю о том, что нам предстоит. Я ворвусь в дверь. Что, если он начнет стрелять, попадет мне в лицо еще до того, как я успею переступить порог? А если их там двое или трое? Если он бросит в нас гранату? Я думаю и думаю об этом, прокручиваю в уме разные сценарии, планирую свои действия, представляю, как прочесываю комнаты, как всаживаю в грудь мятежника две очереди, и горячий ком внутри рассасывается.
Мы выскакиваем из машин за несколько кварталов до цели и ныряем в ночь. Как всегда, лают собаки. Мы собираемся у высокой стены, окружающей дом, и по радио даем машинам команду заблокировать улицы. Акция должна пройти быстро. Но прежде чем начнется хаос, сейчас, пока мы сгрудились у стены и тела моих товарищей прижимаются ко мне, так что я слышу их прерывистое дыхание и свое собственное, наступает миг, когда можно оценить всю важность, абсурдность, новизну и восторг происходящего. Неужели это реальность? Сердца бьются сильно. Руки сжимают оружие. Надо успокоиться. Весь остальной мир исчезает. Кто знает, что там, по ту сторону?
Раз, два, три — пошли. Мы сносим калитку и мчимся через двор к дому, держа под прицелом окна и крышу. Уэллс разгоняется с тараном — короткой тяжелой трубой с рукоятками — и направляет его в массивную деревянную дверь. Замок с треском ломается, дверь слетает с петель, и мы, как на сотнях тренировок до этого, врываемся внутрь. Никто не стреляет мне в лицо. Гранаты не катятся к ногам. Пинком я распахиваю двери. Мы осматриваем темные спальни, освещая их укрепленными на винтовках фонариками, перебегая из комнаты в комнату. Конечно, он ушел. Мы обыскиваем дом: выворачиваем ящики, срываем матрацы, пробиваем дыры в потолке. Находим винтовки, гранаты и сотни фунтов пороху. А потом, ближе к рассвету, ложимся на толстые ковры в гостиной и засыпаем, усталые и умиротворенные.
За этим рейдом последовали десятки других. Мы часто устраивали облавы поздно ночью — люди просыпались от того, что к ним в спальню вламывались чужеземные солдаты. Женщины и дети кричали от ужаса. Глядя на это, я представлял, каково было бы мне, если бы солдаты выбили ночью дверь в мою собственную спальню и я не мог сделать ничего, чтобы защитить семью. Я возненавидел бы этих солдат. Но я все равно наслаждался рейдами с их напряжением и непредсказуемостью. А в душе продолжали бороться противоречивые чувства.
Моя жена приехала в Ирак, когда я служил там уже второй срок. Она поселилась на севере и стала обучать иракских журналистов. Вечера она проводила в ресторанах и чайханах в компании своих иракских друзей. Мы говорили по сотовому, когда позволяла ненадежная связь, и она рассказывала мне об этой жизни, которую я не мог себе даже вообразить, о праздниках с коллегами и приглашениях в гости. У меня не было друзей-иракцев, если не считать нескольких наших переводчиков, и в гости меня никто не приглашал. Я рассказывал ей о своей жизни, о томительных днях и пугающих секундах, и она волновалась, как бы из-за всего этого я не перестал думать и задавать вопросы и не превратился бы в пассивного участника событий. Но она меня не судила, а я не говорил ей, что иногда получаю удовольствие от своей работы, что временами стараюсь не делать далеко идущих выводов и все это скорее напоминает игру. Я не говорил, что смерть словно всегда рядом и в то же время где-то далеко, но где бы она ни была, о ней почему-то почти не думаешь.
Нам повезло больше, чем многим другим: мы оба вернулись домой. Двоих учеников моей жены убили — они оказались среди десятков журналистов, погибших в Ираке, — а парни, с которыми я служил, умирают до сих пор. Один из них вернулся на родину и застрелился в День благодарения. Другой взорвался в Багдаде на Рождество.
Когда я думал о них, то казался себе подлецом из-за того, что скучаю по войне, и гадал, один я такой или нет. Выяснилось, что нет.
Увидев в Интернете те видеозаписи, я позвонил кое-кому из своих друзей, уволившихся из армии, и обнаружил, что они тоже скучают по войне. Уэллс чуть не погиб в Ираке. Снайпер попал ему в голову, хирурги отрезали половину черепа, и он провел в больнице много месяцев, постепенно вновь становясь самим собой. Теперь ему не хватает тогдашних острых ощущений. «Не хочу показаться психопатом, но там чувствуешь себя богом, — говорит он. — Может, это и не лучший способ вырабатывать адреналин, но кайф есть кайф». До Ирака он не смотрел фильмов ужасов. Теперь он смотрит их, чтобы пощекотать нервы, чтобы испытать неожиданное потрясение — пусть хоть на секунду.
Маккарти тоже не хватает войны. Он спас Уэллсу жизнь, забинтовав его продырявленную голову. Теперь он доставляет стройматериалы бригадам, возводящим большие отели на пляжах Южной Каролины, и ждет, пока в полицейском управлении рассмотрят его заявление о приеме на работу. «Однообразие меня убивает, — сказал он мне, направляясь на склад за партией арматуры. — Я хочу, чтобы меня отправили в рейд. Хочу, чтобы что-нибудь взорвалось. Чтобы хоть что-нибудь изменилось, причем сегодня же». Он хочет неизвестности: «Все может случиться, и случается. Внезапно весь твой мир разлетается вдребезги, и вот уже все изменилось. Это жизнь, полная риска. Ты живешь на краю. И ты самый плохой парень на десять миль вокруг».
Смертельная опасность обостряет чувства. Это простой животный инстинкт. Мы начинаем лучше различать, каков наш мир на запах, цвет и вкус. Это искажает и обогащает впечатления. Теперь я могу получить, что захочу, но мне не так хорошо, как тогда, когда все это было мне недоступно. Однажды вечером, в Ираке, мы с Маккарти стояли на крыше и перечисляли все, что нам хотелось бы съесть. Мы остановились на домашней пицце и ледяном пиве, и тут над нашими головами протрещала долгая автоматная очередь. Мы перебежали на другую сторону крыши, но стрелок уже исчез в конце длинной аллеи. Сегодня я помню ту пиццу с пивом живее, чем если бы мы с Маккарти по-настоящему ее съели.
Мы говорим с ностальгией даже о том, как запихивали в мешок мертвое тело, потому что это было тогда. Пуля разворотила солдату бедро, раздробила кость и порвала артерию, так что он быстро истек кровью на тротуаре. Мы развернули и расстегнули нейлоновый мешок и положили его рядом с трупом. А потом на мгновение замешкались: никому не хотелось приступать к делу. Я взял мертвеца за руку и уронил ее — может, инстинктивно, а может, из отвращения. Он был еще так близок к этому миру, что словно высасывал из меня жизнь, пытаясь то ли вернуться, то ли забрать меня с собой. Он подглядывал за нами полуоткрытым глазом. Я уставился на него, на это грузное мертвое тело, и снова взял его за запястье, толстое и теплое. Этот человек был огромен — под два метра ростом, весом килограммов в 110. Мы напряглись, закатили его в мешок и застегнули с глаз долой. Взводный дал двум соседским ребятишкам пять долларов, чтобы они смыли лужу крови, уже начавшей сворачиваться. Но на стене остался отпечаток ладони — получив пулю, солдат пытался удержаться на ногах. Иногда я думаю о нем и радуюсь, что мне ни разу не пришлось застегивать в такой же мешок своего друга. Или очутиться в нем самому.
Но воспоминания, плохие или хорошие, — это лишь одна из причин, по которым война так долго не выпускает из своих объятий вернувшихся домой солдат. Война была насущной и напряженной, самым главным событием — все время в новостях и на журнальных обложках. Но дома в будничной жизни человеку трудно снова обрести это ощущение своей нужности. И дело не только в туманных перспективах и низкооплачиваемой работе в провинциальных городках. В дни моей службы абсолютно чужие люди присылали мне коробки с конфетами и печеньем. Во время моей двухнедельной увольнительной незнакомцы встречали меня в аэропортах ликующими возгласами и объятиями. Как-то вечером, когда я ужинал с семьей в ресторане, человек за соседним столиком купил нам бутылку вина за 400 долларов. Конечно, в такие моменты я всегда чувствовал себя немного не в своей тарелке, но все же это было приятно.
Я не хотел бы вернуться, но у меня часто возникает желание очутиться там, на одуряющей пятидесятиградусной жаре или в зябкой засаде, когда ты, жалкий и уставший, смотришь на черно-зеленый мир сквозь прибор ночного видения. Временами мне кажется, что я хожу в тумане и все чувства у меня притуплены, потому что мои оголенные нервы затянулись бесчувственной кожей в шрамах. И порой я думаю о войне: хочу домой. Это, как укол в сердце, мгновенное сожаление о минувшем счастье. Тоска, грусть. Я пытаюсь вообразить себя в Ираке таким, каким был тогда, и не могу. Только печаль и странная пустота в душе.
Мои друзья, которые собираются вернуться в Ирак или уже туда вернулись, отнюдь не горят энтузиазмом. Всякие симпатии к войне отравлены практическими соображениями о том, как сделать свою работу и выжить в бою. Мы с Уэллсом и Маккарти можем говорить о войне с ностальгией, потому что мы теперь в другом мире. И даже мы почти не говорим о ней, потому что разъехались в разные стороны и рядом мало тех, кто способен понять.
После моего возвращения люди нередко спрашивали меня об Ираке, и чаще всего я отвечал, что там было не так уж плохо. Первые несколько раз жену удивляло мое благодушие. Почему я не скажу им, как все было на самом деле? Но я не умел толком объяснить свои чувства. Война и вправду не была так уж плоха. Да, были и бомбежки, и перестрелки, и нервные потрясения, но все это просто работа. Честно говоря, воевать не так уж трудно. Ты реагируешь на сложившуюся ситуацию и стараешься уцелеть. Там нет ни счетов за электричество, ни выплат за автомобиль, ни будничных хлопот. Ты просто идешь на работу, возвращаешься живым, а назавтра все повторяется снова. Маккарти называет это ясностью и чистотой. Что ж, пожалуй. Но я был уверен, что те, кто меня спрашивает, не поймут этого. Да и зачем это им — мне часто казалось, что они просто хотят военных баек, хотят послушать о крови и мясорубке. Тот, кому действительно нужна правда, может найти ее сам. Но, как правило, людям хочется лишь пощекотать нервы. Мы все это любим. Мы мечтаем о жизни вне нашей рутины. Вот почему нам нравятся трагедии, нравится слушать о войне и смерти — это притягивает нас помимо воли. Мы глазеем на аварии и смотрим, как люди унижаются в реалити-шоу, и торопимся рассказать о последней катастрофе друзьям, как будто, пересказывая историю, мы делаем ее своей, пусть хоть ненадолго.
Мы стараемся разнообразить себе жизнь за чужой счет, поскольку нам нужна капелька тьмы. Война притягивает нас, потому что мы так далеки от ее реальности. Возможно, мы по-другому относились бы к взрывам бомб на экране, если бы знали, как снаряд свистит в воздухе, как немеет от грохота мозг и звенит в ушах, если бы нам было знакомо напряжение, с которым ждешь, не взорвется ли машина, стоящая с тобой рядом на светофоре, и не угодит ли бомба в твой дом ночью, когда ты спишь. Не думаю, что иракские солдаты когда-нибудь будут скучать по войне. Я могу позволить себе эту роскошь. Я вернулся в мирную страну, которая не знает войны в своих границах уже почти полтора века. Да, наши парни иногда возвращаются домой в гробу. Но мы живем здесь, не зная других трагедий и ужасов войны: в наших городах не свирепствуют хаос и паника, сосед не убивает соседа, насилие не повергает людей в безысходную депрессию.
И все-таки я скучаю по войне.
Каждый раз в Ираке, выходя за колючую проволоку, ты останавливаешься перед воротами, чтобы сделать последние приготовления. Вынимаешь магазин с тридцатью патронами, весящий полкило. Вставляешь его и фиксируешь нажатием ладони. Потом оттягиваешь назад ручку затвора и отпускаешь. Затвор проскальзывает вперед с металлическим кликаньем, посылая в ствол первый патрон. Клик-клак. Если я услышу этот звук через пятьдесят лет, я вспомню его мгновенно и безошибочно — звук, полный возможностей. На трамплине для прыжков в воду, говорит школьная наука, ты обладаешь потенциальной энергией. Когда летишь вниз — кинетической. И я выхожу из ворот, точно делаю шаг с трамплина, преобразуя свою энергию».